По ту сторону дороги находился большой пруд. Незадолго до этого сильный ветер с моря взбудоражил его воды, но сейчас они были совершенно спокойны и отражали большие листья дерева. Одна или две лилии тихо плавали на его поверхности, а нераспустившийся бутон только что показался над водой; птицы начали слетаться. Несколько лягушек бросились в пруд; круги на воде вскоре исчезли, и снова поверхность стала гладкой. На самой верхушке высокого дерева сидела птица и чистила клювом свои перья и пела; она только что сделала круг и вернулась на свое высокое и уединенное место. Она была в полном восторге от мира и от самой себя. Около дерева сидел плотный мужчина с книгой в руках, но ум его был где-то далеко. Он сделал было попытку читать, но ум его вырывался все снова и снова. В конце концов он перестал бороться и предоставил уму действовать, как он хочет. Грузовик медленно и с трудом поднимался в гору; несколько раз надо было менять скорость.
Мы так заняты согласованием результатов, внешних проявлений и феноменов. Мы озабочены прежде всего внешним порядком; с внешней стороны мы налаживаем жизнь в соответствии с принятыми решениями, теми внутренними принципами, которые считаем для себя обязательными. Почему мы заставляем внешнее сообразовываться с внутренним? Почему мы действуем согласно идее? Может быть, идея сильнее, могущественнее, чем действие?
Сначала мы вводим идею, аргументированную или интуитивно прочувствованную, а потом пытаемся действие приблизить к идее; мы стремимся жить в согласии с идеей, осуществлять ее на практике, дисциплинировать себя в свете этой идеи — так происходит вечная борьба за то, чтобы втиснуть действие в рамки идеи. Почему существует эта непрестанная и мучительная борьба за то, чтобы придать форму действию в соответствии с идеей? Что это за стремление заставить внешнее сообразовываться с внутренним? Для того ли оно существует, чтобы усиливать внутреннее, или для того, чтобы внутреннее, полное неуверенности, могло получить уверенность от внешнего? Когда мы ищем поддержку от внешнего, не указывает ли это на то, что внешнее имеет для нас большее значение и важность? Внешняя реальность имеет свое значение, но когда она рассматривается как свидетельство подлинности, не указывает ли это со всей очевидностью на доминирующую роль идеи? Почему идея стала всевластной? Чтобы заставить нас действовать? Но разве идея помогает нам действовать, или она скорее препятствует действию?
Идея, несомненно, ограничивает действие; в силу страха перед действием идея выдвигается на первый план. В идее — спасение, в действии — опасность. Для того чтобы контролировать действие, которое не имеет границ, культивируется идея; и чтобы затормозить действие, идея пускается в ход. Подумайте, что случилось бы, если бы вы были по-настоящему щедры в действии! Так щедрости сердца вы противопоставили щедрость ума; дальше вы не идете, ибо не знаете, что случится с вами завтра. Идея управляет действием. Действие полно, открыто, широко; страх же в виде идеи вмешивается в действие и берет его на себя. Так наиважнейшим становится идея, а не действие.
Мы стараемся заставить действие сообразоваться с идеей. Пусть идея или идеал есть ненасилие; тогда наши действия, жесты, мысли будут созданы по форме, соответствующей этому образцу мысли; то, что мы едим, во что одеваемся, что говорим становится особенно важным, так как с помощью всего этого мы судим о цельности характера. Теперь цельность характера делается важной, а совсем не то, чтобы не причинять насилия; вы особенно живо интересуетесь, какие у вас сандалии, что вы едите, но забываете о состоянии ненасилия. Идея всегда вторична, и таким образом вторичные факторы начинают господствовать над первичными. Вы можете писать, читать лекции, вести беседу об идее; идея обладает большими возможностями для расширения личности, состояние же ненасилия не дает никакого удовлетворения, связанного с расширением личности. Идея, будучи рождена личностью, дает стимулы для удовлетворения, в позитивном или негативном смысле; состояние же ненасилия ничем особенно не привлекает. Ненасилие есть результат, побочный продукт, но не цель сама по себе; оно становится самодовлеющей целью лишь тогда, когда преобладает идея. Идея — это всегда вывод, завершение, проецированная изнутри цель. Идея есть движение в сфере известного; но мысль не может сформулировать, что же это такое — быть в состоянии ненасилия. Мысль может размышлять о ненасилии, но сама она не может быть ненасильственной. Ненасилие — не идея; его нельзя превратить в образец действия.
ЖИЗНЬ В ГОРОДЕ
Комната была хороших пропорций, тихая и спокойная. Элегантная мебель подобрана была с большим вкусом. На полу лежал толстый, мягкий ковер. В мраморном камине горел огонь. Старинные вазы были собраны со всех частей света. На стенах висели картины современных художников и несколько полотен старых мастеров. Красота и комфорт были хорошо продуманы и с большой тщательностью осуществлены; во всем чувствовалось богатство и вкус. Окна выходили в небольшой сад, за которым старательно ухаживали в течение многих лет.
Жизнь в городе как-то странно оторвана от вселенной. Вместо долин и гор появились здания, созданные рукой человека. Взамен бурных потоков слышится рев городского движения. По вечерам едва можно увидеть звезды, даже если кто-нибудь и пожелал бы этого, так как огни в городе слишком ярки. Днем виден совсем крохотный кусочек неба. Несомненно, что-то происходит с жителями города, они хрупкие и отполированные, у них есть церкви и музеи, алкоголь и театры, красивые одежды и бесконечные магазины. Повсюду люди — на улицах, в домах, комнатах. Облако плывет по небу, но лишь немногие обратят на него внимание. Везде беготня и сутолока.
Но в этой комнате были тишина и величие. В ней царила атмосфера, свойственная богачам, чувствовалась надежность, отгородившаяся от всего остального, уверенность и длительная свобода от нужды. Он говорил, что интересуется философией, восточной и западной; по его мнению, нелепо начинать с греков, как будто до них ничего не существовало. Потом он перешел к своей собственной проблеме: как давать и кому давать. Проблема обладания деньгами и связанной с этим ответственности в какой-то степени беспокоила его. Почему он создает из этого проблему? Имеет ли значение, кому давать и с каким настроением? Почему это стало проблемой?
Вошла его жена, изящная, живая и любознательная. Оба они, по-видимому, были хорошо начитаны, опытны в делах и обладали житейской мудростью; оба были способны, многим интересовались. Они были продуктом одновременно и города, и деревни, но сердца их принадлежали преимущественно городу. Одно лишь, казалось, было где-то далеко — сострадание. Ум их был хорошо развит: можно было видеть и остроту, и безжалостный подход, хотя это и не заходило слишком далеко. Она немного писала, он слегка занимался политикой. А как легко и уверенно они говорили! Сомнение существенно необходимо для раскрытия, для последующего понимания, но разве может быть сомнение, если вы уже знаете так много, если ваш панцирь самозащиты так безукоризненно отполирован, и все его трещины прочно заделаны изнутри? Линии и формы становятся чрезвычайно важными для тех, кто пребывает в оковах чувственного; тогда красота есть ощущение, доброта — чувство, а истина — предмет рассуждений. Когда чувства господствуют, комфорт становится необходимым, не только для тела, но и для души; но комфорт, особенно комфорт ума, действует разъедающим образом и ведет к иллюзии.
Мы есть те вещи, которыми владеем; мы есть то, к чему привязаны. Привязанность не содержит в себе ничего возвышенного. Привязанность к знанию не отличается от другой склонности, которая доставляет удовлетворение. Привязанность есть поглощение самим собой, независимо от того, будет ли она на самом низком или на самом высоком уровне. Привязанность — это самообман, это бегство от пустоты своего «я». Все то, к чему мы привязаны, — собственность, люди, идеи, — приобретает особо важное значение, потому что без множества вещей, которые заполняет эту пустоту, «я» нет. Страх небытия заставляет обладать; и этот страх рождает иллюзию, привязывает к умозаключениям. Умозаключения, решения, как в материальной области, так и в мире идей, мешают пользоваться разумом, свободой, в которой только и может пролиться реальное; а без этой свободы хитрость берет верх над разумностью. Проявления хитрости всегда сложны и разрушительны. Именно хитрость, защищая себя, заставляет привязываться; когда же привязанность причиняет страдание, та же самая хитрость ищет независимости и находит удовлетворение в гордом и тщеславном самоотречении. Понимание путей хитрости, путей «я» — начало разумности.