Он притих, успокоился, словно от произнесенных вслух слов стало легче. Ухватив важную мысль, инженер как бы очищенного воздуха глубоко вдохнул. Сделалось небольно и спокойно, будто избавили от неразрешимой тяжести, — о том, что будет делать он дальше, инженер думать не стал. В душе было пусто. Кружила голову легкая отчаянность. Как крепкая дурь, пьянила она Лешакова.
* * *
Инженер валялся на диване. Он обкурился, на папиросы и смотреть не хотелось. Надо было бы встать, что-то сделать, прибраться, навести порядок, чтобы стало чисто, как прежде. Лешаков ценил аккуратность. Его удивило: до какой он жизни дошел, опустился — в доме хронический развал. Момент требовал, чтобы опять начался хоть какой-то порядок. Лешаков даже подвигнулся было встать с дивана и сделать… Но не сейчас. Он был уверен, что обязательно сделает. Но позже. Сейчас хотелось иного.
Неожиданному желанию он так удивился, что не сразу смог понять, чего же собственно, хочет. Ведь уже давно ничего не хотелось. Долгое время он, похоже, не испытывал вовсе желаний. Разве что Польша?.. Но Польша ему показалась смешной. Какая Польша? Зачем? Да и что там?
Теперь объявились желания. Они проснулись и заворочались. Одно вытесняло другое. Запутанный ребус желаний разгадать он не мог. Но Лешаков не спешил. Его волновало томление. Он отвык. Волнение было в новинку. Он одновременно мучился и радовался от того, что снова хотел, желал.
Наверное, если бы Лешаков задался целью выяснить, чего же он хочет, ничего бы с ним не случилось. Задача поглотила бы целиком и сожгла все силы. Немало известно примеров из жизни, из литературы. Но с Лешаковым вышло иначе. Просто он встал с дивана. Поднялся. Отыскал тапки и, шмыгая задниками, отправился в конец коридора, в уборную, а затем заглянул в ванную комнату и увидел белоснежную чистую ванну, соседка сдавала очередь и отмыла добела мутную коммунальную эмаль. Кафельный пол влажно светился. Полотенца соседей реяли гордо рядами, как полосатые флаги. На полке выстроились стаканы с зубными щетками. Зеркало над мраморной раковиной, обычно забрызганное зубным порошком, отражало ослепительную лампочку над дверью. И сама лампочка, казалось, светила ярче, как будто и ее помыли, протерли или даже заменили более сильной. Лешаков взглянул, и сразу ему захотелось мыться: сбросить несвежее белье и долго стоять под ласковой струей, намыливать голову чужим душистым шампунем.
Он плескался в ванной часа полтора, пока не объединились за дверью голоса недовольных соседей. А потом расхаживал голым по комнате. Пока инженер мылся, воздух успел очиститься, дым потихоньку вытянуло в форточку, и свежесть весенней прохладой охватила худое, почти мальчишеское тело. Лешаков рассматривал в зеркале увядшие мускулы. Они поникли. Но он знал, это поправимо. Это все ничего, да и не главное.
Лешаков вынул из ящика белье и, покряхтывая от удовольствия, натянул свежую сорочку. Он вспомнил, что мама, прежде чем выдать ему новые, из магазина, сорочки, терпеливо полоскала их, сушила и гладила раскаленным утюгом. Но стирать и гладить он ленился, надел так. А затем достал из шкафа модную полосатую рубашку и новый костюм. Примерил туфли. Сначала постелил газетку на пол, постоял на газете. Но рассмеялся и заходил по комнате взад-вперед, разглядывая себя в зеркале. Причесался. Потрогал гладкий подбородок (побриться успел в ванной). И отметил, что нравится себе.
Вроде бы настроение наладилось. Но так ли? — мгновенно усомнился Лешаков. Так ли уж все ладно. И чего хорошего, разве кошки больше не скребут на душе. Впрочем, так или не так — теперь не один ли черт, странным доводом успокоил он себя. Плевать на осторожные соображения. Чего побаиваться-то, думал он, самоутверждаясь, — вроде и терять ему было нечего.
Облаченный в новое, чистое, свежее, Лешаков заметался по комнате — некуда прислониться в помойной конуре. Всюду пыль и пепел, клочковатый мусор на полу, окурки в тарелках. Даже на диван присесть не решился. Он замотал горло шелковым кашне, еще раз оглядел в зеркале щуплую фигуру, помолодевшее лицо. От ощущения молодости своей сделалось грустно. Из зеркала глядела загубленная молодость. Лешакову было ее жаль. Он даже и не себя пожалел, а того молодого и стройного, симпатичного, который глядел на него из зеркала печально запавшими глазами.
Вот каким был, просунулась мысль, и стало еще жальче: такого симпатичного сгубили.
Лешаков усмехнулся — мужчина в зеркале усмехнулся в ответ. И Лешакову стало неловко. Инженер смешался и отошел к окну, ведь он жалел самого себя. Ему сделалось стыдно. А еще он обрадовался, что симпатичный в зеркале — он сам. Не в прошлом, а нынче. Это он сейчас такой. И Лешаков смутился больше.
От мыслей разных бросило в жар. Он опять распахнул окно в апрельский вечер и, набрав в легкие воздуха, выскочил в коридор.
3
Трудно с определенностью сказать, как получилось, что, в последнее время нелюдимый, Лешаков вдруг отправился в гости. Еще одеваясь, он не думал, что куда-нибудь пойдет, хотя и понимал: в новом костюме не станет лежать на диване или пол мыть. Он сперва собирался одежду примерить, а потом снять, аккуратно сложить, повесить — убрать до лучших времен. Но подробно не думал. Просто хотелось надеть чистое, новое — так он себя чувствовал.
Облачившись почти празднично, инженер не мог оставаться дома. А снимать, убирать одежду — бессмысленно, лучшие времена не грозили. Никакие прекрасные случаи не предстояли. Инженер был уверен. А то, что первого апреля друзья его прежние собираются и отмечают это число каждый год, он хорошо помнил. Несколько лет инженер у них не появлялся, но имел сведения, что они продолжают собираться — сложилась традиция. Потому он и втиснулся в ненавистное пальто, придавив ватой легкое и отчаянное настроение, выбежал из квартиры и заспешил по бульвару к магазину цветов, заодно соображая, в какой заглянуть гастроном: надлежало купить вина, а лучше водки. Но было поздно, водку с прилавка убрали. Лешаков посомневался у кассы и заплатил за бутылку коньяка.
Прифранченный, похудевший, с романтическими подглазинами, с букетом и бутылкой Лешаков появился на пороге. Словно крылами, он взмахнул рукавами пиджака, и цветы оказались в вазе, кто-то побежал за водой, а кто-то другой уже разливал горькую радость из лешаковской бутыли.
— Лешаков! Умница! Где пропадал! — кричали ему, тянулись из углов руки. — Надо же, цветы… Да тебя, брат, не узнать!.. Кто коньяк принес?.. Лешаков принес. Лешаков!
Лешаков проталкивался через объятия, пока не усадили его на свободное место, или даже табуретку из кухни специально принесли. Впрочем, сидел он в кресле, а на табуреточку переселился приятель, освободивший кресло. Лешаков поначалу пробовал протестовать, как же так? почему? он и сам на табуреточке. Но прервали, не позволили смутиться. Очередной друг уже обнимал, целовал. Сбоку на тарелку салат накладывали, рыбку красную, твердого копчения (Лешаков ее не любил) колбасу. Он отказывался, отговаривал. Зачем так много? Но его не слушали. Его любили в тот момент, и невозможно было этой любви помешать.
Лешаков не возражал, но отступил перед стихией: слепая любовь к Лешакову — она ведь почти никакого отношения не имела к самому Лешакову. Что поделаешь! Лешаков смутно ощущал, но прояснить ощущения не мог, не в состоянии был. Да и кто бы смог, — он выпил. И кто-то из-под руки снова и снова ему наливал.
Инженер удивлялся.
Нельзя сказать, что старые товарищи прежде относились к нему хуже. Его всегда принимали. От него ждали чего-то, особенно в институтские годы. Тогда никак еще не представлялась последипломная жизнь. Ясны были вершины и цели, и пути к ним. Очень хорошо видны они были издалека, с восторженного холма третьего курса. Но затем, в болотном быту, верные тропинки затерялись, как в тумане. И вершины сверкающие заметно отступили. Прорисовались отчетливее доступные и не такие далекие, не слишком крутые горки: чтобы вскарабкаться, не надо быть альпинистом. А потом оказалось, многим и эти несложные восхождения не под силу.