Долгое время мне казалось — это последнее, что я запомнил.
6
В бессоннице не было ни будущего, ни прошлого. А если удавалось забыться, все один и тот же повторялся сон, нисходил прозрачным кошмаром, опускался, окутывал, вбирал меня — мое расслабленное сознание — в фантасмагорический мир свой, туда, в ту, еще одну, форму жизни, где не я являлся создателем, а надо мной стоял неведомый Суверен, порицавший пороки сознания, каверны отравленного рассудка.
…Бесконечно, солнечными брызгами (среди ночи!), ослепительным веером рассыпались осколки витринного стекла. Оливкового цвета «волга» такси, покореженная, застряла в оконном проеме магазина на одном из проспектов Петроградской стороны (как мы туда попали, текст сна не уточнял); впечатляюще помятая машина красовалась в витрине, разметав товары широкого потребления. А на асфальте, среди осколков стекла и оливкового цвета брызг осыпавшейся от удара автомобильной эмали, скромно, ненавязчиво, словно ранняя брусника в росной траве, краснели капли крови. Человека, поразительно знакомого (я старался вспомнить серое лицо, но не мог сосредоточиться, собраться, сделать последнее усилие, не успевал узнать — ведь во сне!), — его вынимали, выковыривали из-под руля и несли на руках к санитарному автобусу. Появления «скорой помощи» я не мог установить. Каждый раз, каждую ночь я упускал момент. Но… — точно помнил, как человека извлекали из кабины, грузили в распахнутые двери кремового фургона с полосой и знаком красного креста на борту. Голова пострадавшего беспомощно свисала: шея не держала ее. В кузов, на носилках, его заталкивали ногами вперед. Похоже, он больше не страдал.
В этом месте, на этой мысли я отворачивался. Вздрагивал во сне. Запомнил момент, засек его, готовясь в следующую ночь не отвести взгляда. И снова — уже почти осознавая, каждый раз ждал: вот, вот сейчас. Но вздрагивал и отворачивался.
Передо мной, прямо у ног (как сразу не заметил! — близко совсем, а вот, поди, ни разу сразу не заметил; всегда с подробным опозданием, всегда это оказывалось вдруг), — у ног моих среди осколков разгромленной витрины, откинувшись лежала девушка в свободном, странного покроя киноплатье: не то бальном, не то лесном. Над губами — нежное тепло на бледном овале лица, как отлетающее дыхание, — скользила виновато улыбка, меняя рисунок губ, словно шепот: еще одно «да».
Я тянулся к вскинутому ее подбородку (наклонялся), тогда открывалась взгляду в безнадежной близости от виска чистая ранка, совсем небольшая, без крови. Я склонялся ниже — в незакрытых глазах ее расцветало небо августа. Склоненный, я замирал, застывал будто в ожидании, будто знал: сейчас, мгновение спустя, она окончательно проснется, разбуженная прикосновением и собственной улыбкой. И первое утреннее слово ее будет в шепоте «да». Но мгновение затягивалось. Нетерпеливо я сжимал ее голову руками, не в силах вынести молчание любимого лица. На лице, на щеке — везде, где я прикоснулся, появлялись следы крови. Кровь была на моих руках.
Этого пункта я объяснить не умею. Происхождение следов крови на ее щеке было понятно — я их оставил. И пытался стереть. И оставил еще. Перепачкался, помогая извлекать из-под рулевой колонки человека в окровавленной куртке? Поранился об осколки стекла? Но порезов впоследствии не обнаружил. Может, что-то еще? Реалии остались неизвестны. Но кровь была на моих руках.
Литературоведы лучше справятся с загадкой (на филологов вся надежда). Они выявят глубинные причины: мистические. Напишут достоверные исследования о роли метафизических мотивировок в творчестве раннего… Им будет ясно происхождение брызг алого, густого, пьянящего сока жизни на моих руках.
В потемнении рассудочном я молча склонялся к любимому лицу опять и опять, не в силах выпустить безвольно и бессильно запрокинутую голову. И снова видел следы крови в распущенных ее волосах.
Не представляю, сколько это длилось. Сухие слезы комом. Остановилось мгновение. Да что там говорить!.. Но тут меня оторвали, приподняв за плечо, отвели в сторону, плеснули в склянку рыжую жидкость, — ударил пряный запах. (Каждый раз пересматривая сон, я пытался установить, что за склянка, пока не понял — в руку мне всучили граненый стакан, щедро, до краев наполненный ромом: ржавое пойло плескалось через край.)
— Хлебни, — посочувствовал голос.
Когда я вернул стакан и оглянулся: на асфальте, где только что затылком на поребрике (матово блеклое лицо) покоилась в короне растрепанных волос голова моей колдуньи, — на сухом асфальте остался одинокий след окровавленной ладони.
В голове сгустился туман. Я огляделся: еще кого-то запихивали в санитарный автобус. Рядом светились окна другого, ярко-белого, фургона. Окна зашторены. Там мелькали склоненные тени. Я шагнул, но грудастая женщина в белом халате остановила меня, оттолкнула твердой рукой. Санитарка. И я понял: реанимационная бригада «скорой помощи». Напряженно гудели генераторы. В кабине шла операция.
Изображение смещалось, начинало дрожать, как в неисправном проекторе: улица — а в нашем равнинном городе улицы прямые, ровные; стоят вперемешку обшарпанные дворцы старой знати и дома нуворишей, похожие на замки, со шпилями и башенками, с претензией на стиль (изысканная эклектика: архитектурный макет — чернильный прибор на письменном столе), — улица из-под меня ринулась в небо. Я карабкался по косой плоскости. Судорожно хватался за стены зданий. Я должен был удержаться, чтобы… Ноги оторвались от земли.
Меня несли. Я не желал. Сопротивлялся. Кричал…
И в крике вскакивал на постели с единственной мыслью, что вот я здесь. И ночь. И я не там, где был только что… И слава Богу.
Успокоенный тем, что все происходит не наяву, я осмеливался досмотреть свой сон. Но меня уже не впускали в покинутый мир. Я продолжал дремать. Однако сон не возвращался. Наверное, мне предназначено было видеть его только раз в ночь. Но каждую ночь.
Наволочка и простыня стали моей власяницей. Я ворочался, бессильный полюбить бессонницу (ведь полюбил и принял отъединение, и с тех пор более не чувствовал себя одиноким, — разве что изредка, вот в такие минуты). Но приходила дрема, душная, муторная. И тогда (помню явственно и отчетливо) посещали меня еще два видения:
…В предрассветном тумане — в рамках хрупкого сна дыхание подобно водной глади, — бесплотный, но мучимый жаждой, я медленно возникал у затаившейся реки в виду разведенных мостов. Был пересохший рот. Ноги развинченно запинались. Булыжная дорога уводила вкруг Трубецкого бастиона, — спотыкаться я стал, как свернул с моста через Кронверкский канал на булыжник и тихо (во сне!) побрел к Неве. Хотелось пить. А значит: был не бесплотный дух, а некое страдающее тело.
Радужные полосы мазута на сонной глади разжигали жажду. Вожделение. Бездумное желание владеть рекой. Впереди — я видел, вглядываясь примечал, — нетвердой походкой влеклись к воде сутулые фигуры, вид которых говорил более о перипетиях ночной жизни города, чем о смазанной индивидуальности каждого. Впрочем, что мне тогда была индивидуальность. В предутренней дымке, с пересохшим ртом, с заплетавшимися ногами, я — скорее уж пародия на самого себя, чем я, — спасал лишь самоё бренную плоть. Спасением казался дальний берег, там с классическим безучастием распространялось вневременное молчание дворцов. Окаменелые останки гуманных предрассудков, — над ними витал дух рухнувшей рухляди: передовых идей и прогрессивных устремлений. Там повесились в утренних сумерках зеленые лампы фонарей. Но мосты не пускали.
На сонной глади лентами свивались радужные полосы и пятна. Венозная кровь города, отравленного собственными миазмами, стекала в море, спешила донести иным мирам, иным глубинам преимущество цивилизации — ускоренную гибель. Морские корабли ирреально медленно, стальными скалами в тумане, бесшумно, вереницей скрывались за мостом. Издали напоминали о себе фонарями на реях. В створе сияли зеленые огни, отраженные колеблющимся зеркалом и бесконечно уносимые им, стремительно струящимся в залив.