— Не обижайся, автор. Приходи, опохмелимся.
Я не обижался. Нельзя обижаться на нынешнего читателя. Его тоже надо понять. Ух, как нелегко ему, бедолаге. Он классику в себе почище всякого сюрреалиста преломляет. Подумайте сами, каково, если уже при чтении только названия «Записки из подполья» у современного читателя возникает такой многообразный ряд ассоциаций вокруг слова подполье, какой Федор Михайлович просто не мог иметь в виду.
Я брел вперед — протыкал торжественную лень пейзажа. И ночной город принимал своего автора, впуская в пространство прострации. Заострялись черты робинзоньего века. Я торопился домой. Эклектичным фасадом, забытой архитектурой лучших времен, честным коммунальным устройством своим этот старый питерский дом противостоял кооперативному дому писателей, где, приветствуя вечную весну, распускались цветущие геморрои.
Музы забыли туда дорогу. Мне от этого было не легче.
Меня не понял мой единственный почитатель. Он хотел. Я верю. Он не нарочно. Он желал мне добра, считал, что поступает гуманно. Но и мальтузианство последовательно выходит из гуманистической идеи.
А я?.. Тоже хорош. Защищаясь, авторским высокомерием я задел клитор его души. И он засопел.
Но ничего. Обоим пойдет на пользу эмоциональный моцион. Оба мы встряхнулись. И, верно, он был не так уж далек от истины, иначе чего бы я завелся? Давно ведь ясно: прельстительные идеи — всего лишь прикрытие потаенной сути. Аргонавтам легче достичь Колхиды, чем уверенному в своей порядочности человеку до истинных причин бессонницы докопаться. Бесчисленны ловушки. И даже высокая поэзия более не светится свободной. А христианские выверты современных версификаторов — вздор, маска, скрывающая прелестные гримасы комплексов.
Так думал я, в извинительном состоянии возвращаясь домой. И теперь, когда постыдные подробности ночных похождений обстали вокруг, за нагромождением фраз я рассмотрел нечто иное. Вернулась способность видеть. И вот:
* * *
…Алик, толстый и добрый, смеялся и, на ходу раздеваясь, спускался к воде вместе со мной. Простите, уже с моим героем… Алик был уверен, что хорошего человека должно быть много, и забавно хлопал себя по жирным ляжкам. Я был рад снова видеть его. Благодаря Алику (но не моему приятелю, а литературному персонажу) главный герой наших записок, писатель, попал на «Колдунью». Девушка из фильма приглянулась ему. И он любовь свою умыкнул не откуда-нибудь, а с экрана: увидел, пожелал и увел. Сделано было просто, без увертюры, в стиле настоящего мужчины. У фрейдистов на то особое мнение, но что с них возьмешь. За нашего героя я был пока спокоен: он получит свое. Никуда не денется, хлебнет бедовой водички и в шестой главе, и в последней. А вот героиня, что она?
Марина стояла у воды, смотрела на одуревших мужиков.
Две частных «волги», вишневая и синяя, такси, «москвич» и шесть человек вместивший Алькин «жигуленок» доставили к лесному озеру подгулявшую компанию. Рев моторов, красные огни стоп-сигналов, праздник вспугнул тишину. И когда кто-то предложил купаться нагишом, и все стали раздеваться и двинулись к воде, вспыхнули дальним светомавтомобильные глаза…
В этом месте внутреннему взору терпеливых читателей предоставляется свобода вообразить картину разнузданного шабаша на берегу сообразно индивидуальным запросам. Добавлю только, что тела третьестепенных персонажей пьяно резвились в лучах фар-прожекторов, нисколько не поминая о стыде, — его как бы не существовало.
Но главный герой, он же писатель, смущенный и худой, стоял возле Марины, глуповато разглядывая белую полоску на смуглом своем теле, на южных пляжах ее защитила от солнца тряпица плавок.
Марина сказала:
— Да. Конечно. Если ты хочешь. Но остановилась у воды.
И он, в обычной жизни, казалось бы, развинченно свободный, не решался без нее войти в озеро. Подтолкнуть тоже не осмеливался. В ярком свете перед автомобилями она стояла просто и открыто. И тогда он поймал себя на мысли, на желании вернуться и что-нибудь надеть. Но, улыбаясь, она заглянула ему в глаза, спрашивая молча: «Ты доволен?». И он уже не помнил, где оставил одежду, в каком месте на берегу. И сдвинуться не мог.
И я дальше того абзаца не мог продвинуться в записках с пунктирными наметками сюжета. Несколько дней писал длинную, всю из пространных отступлений, пеструю от многоточий, только что вами дочитанную главу. Не знал, что делать. И догадался лишь теперь.
Я отодвинул диктофон и встал из-за стола. Достал из машинки лист. Внимательно прочитал последние строчки. И…
* * *
…спустился из комнаты, как и подобает Господу в своих владениях, прямо к лесному озеру. Пинком прогнал голого, лохматого нахала биолога из кабины крайней «волги» и выключил свет. Затем направился к другой машине, к третьей. И когда на берег вновь опустилась темнота, крики как бы сами угасли. Слышался лишь плеск воды, тихий смех, негромкие голоса. Марина заметила меня, махнула рукой, что-то шепнула бесшумно. Но в затухающем свете последней фары я не разглядел послания. Не спеша, с сознанием выполненного долга, я поднялся в комнату, вернулся к столу и, оглянувшись, увидел: под звездами в лунном свете на притихшем берегу тень девушки попробовала воду ногой. И герой-писатель, наконец, повернулся к ней и подал руку.
5
Опираясь на протянутую руку, она шагнула к воде и робко попробовала волну ногой. В гаснущем свете автомобильных фар я последовал за ней, удивленный улыбкой и приветливым жестом: Марина помахала рукой хмурому типу возле машины. Я невольно оглянулся, человек, который выключил свет, был мне знаком. Показалось, или я его где-то встречал? Может быть мы пересекались в коридорах редакций, общались? Более того: он мне напомнил меня самого: постаревшего, раздавшегося вширь, обрюзгшего, с длинными волосами. И еще померещилось, как бы любуясь нами, он улыбнулся в ответ и кивнул. Впрочем, улыбка предназначалась Марине, она первая приветила его. И сразу же шагнула дальше, в воду, увлекая.
В смятении и сбитый с толку, теряя равновесие, я последовал за ней. И, когда она опять обернулась, упал, столкнулся с ее грудью и обнял. Я удивился: какая она вся была горячая. Дрожала. В прохладной духоте лесного августа, в прозрачной дымке вялого тумана — над озером, над рощей — ощущение это было так необычно, что, когда она прижалась, ласково боднула мое плечо подбородком, я сразу выпустил ее. Но быстрое объятие обоих успокоило. Пропала дрожь. Мы взялись за руки и бодро двинулись вперед, разбрызгивая коленями луну.
Вода покрыла бедра. Она высвободила руку, остановилась и часто задышала. А я погрузился по шею и, не подымая брызг, медленно поплыл подле нее. Она шла рядом, забавно вздрагивая, когда полоса воды поднималась выше. Мы оба смеялись. И мне казалось, я вижу, как втягивается испуганный живот.
Песчаное дно кончилось. Ноги скользили на илистой гальке. Мне пришлось встать рядом и, обняв левой рукой плечо, правой осторожно плеснуть на спину. Испуганно она сказала: «Ой!..» Легла на мою руку.
Мы поплыли вместе навстречу туману.
Визг и возня на берегу и в камышах на взбаламученной отмели сделались не слышны. Может быть, там что и происходило, но было необыкновенно далеко, вне нас, почти в другой повести. Играя, как дельфины над глубиной, мы гладко касались спинами, сплетали ноги и расплывались в разные стороны, медленно теряя в струящейся воде сладостную память прикосновения. И возвращались опять, чтобы коснуться.
— Намочил мне волосы! — смеялась она и уворачивалась веретеном, бело выгибалась и рассекала черно-зеленую толщу упругими ногами.
Усталые, мы плыли на спине. Я фыркал, отряхивая капли с лица. Рука ее, по-детски сильная, скользила от подбородка вниз. Я замирал. Она смеялась и проныривала подо мной. Все повторялось вновь.
На берегу веселье стихло. За камнями разожгли костер, который мы сперва не заметили, а узнали по горькому запаху дыма. Под звездами лес темнел стеной. Алые всполохи костра выхватывали из мрака искривленные ветви сосен, фигурки людей, черные ели на берегу.