Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Непростой ты орешек, Лешаков. Однако напрасно прикидываешься, не думай, что мы не видим. Боюсь, придется нам когда-нибудь пересечься. Советую подумать. До встречи. Иди.

Лешаков вышел из деканата, не зная: радоваться ему, что отделался, или опасаться последствий. Не распознал он, как следовало бы к случаю отнестись. Осталась в нем на этот счет некоторая неопределенность. И почти забылась. Не было повода старое ворошить. Ряской затянулся омут бездонный на болоте неприметной его жизни. Но вдруг выяснилось, не для всех она неприметна, — и проглянула пугающая глубина.

Ясно стало, почему столько лет без продвижения, отчего на ответственную работу не выдвигали, а когда в партию попробовал, намекнули: дескать, мало у товарища Лешакова общественных заслуг. А теперь вот и в Польшу.

Вот приперло, так уж приперло, думал отчаянно Лешаков. Хорошо хоть раскусил, а то жил бы дурнем… Незаметный, неприметный, — зло передразнил он себя. Получается, вроде живешь и что-то знаешь, а главного не ведаешь. Думаешь, все пока ничего, все ладно, все путем. А на тебе крест давно стоит. И сам ты на крючке.

Что уж было анекдоты вспоминать и разные разговоры в курилке. О чем только в курилке не говорят, а Лешаков разве святой. Если бы знал, что на крючке или под колпаком, как нынче называют, он бы поостерегся. Тем более, что личных мыслей супротивных не имел. Был он как все. И разве виноват, что повторял частенько то, что от других слышал. А народ последнее время такое говорит, — не приведи. Не многое Лешаков высказывал. Совсем не многое. Но не важно, многое или не многое, когда на крючке. И это Лешаков понимал. Какая уж там могла получиться Польша, — с этакой лояльностью и в Эстонию не выпустили бы.

Да с какой такой лояльностью, горячился Лешаков. Разве я против когда был? Или несогласный?.. Я новый костюм купил, ехать в Польшу, чтобы в старом пиджачке престижу нашему не повредить. Я всегда со всеми, с народом! А они… Разве можно взять человека и под колпак. Одного. Под лупу, где каждое движение преувеличивается. Какая же им нужна правда? Разве под лупой может хоть какая-нибудь правда выдержать?

Не было в том правды. И права такого ни у кого быть не должно, уяснил Лешаков и постиг окончательно, какую непоправимую над ним совершили несправедливость.

Давно он такого страха не испытывал, чтобы мир вдруг показался с овчинку. Ноги подкосились, захотелось уползти, спрятаться, скрыться. Но бежать было некуда. Лешаков яростно осознавал: семь лет в конструкторском бюро — плевать на семь лет, но впереди, что впереди? Впереди ничего не светило. Вот чего был лишен Лешаков. Вот самое страшное. Непоправимая несправедливость. И как было ему с этим жить?

Если не в каждом, то в очень многих таятся несбыточные надежды. И пусть с возрастом накапливаются неосуществленные желания, еще остается время. Но случается иногда: остаток жизни — жалкий отрезок, до срока скрытый во мраке — осветится вдруг горькой догадкой, безжалостным озарением разума. Станет пусто и холодно. Не хочется жить. В такие мгновения отчетливо видишь: исполнения не содержится в будущем. Отчетливо понимаешь, но… Со временем впечатление от губительной вспышки затмевается. Остаются испуг да недоброе предчувствие. Но и они вытесняются иллюзиями, — алкоголи-иллюзии пьянят, усиливают ток жизни. И вот уже некогда оглянуться, задуматься, предчувствовать некогда. Неопределенные надежды манят, зовут, словно дальние знамения или рваные образы недосмотренных снов. Жизнь продолжается. Бег ее нарастает.

Ничего, что одышка, — гурьбой бежать легко. Бежал и Лешаков. Пусть ноги заплетались, он бежал. Плелся в сторонке, в хвосте, не особо задумывался.

Отстающий, он с местом своим примирился. Ни вперед, ни назад не глазел — только под ноги. Но тут словно подножку дали. Запутался, заспотыкался. Упал. Лешаков лежал, точнее не скажешь. Сбили его, уронили, толкнули, или он сам выдохся — поздно виноватых искать. Теперь он лежал, и можно было не торопиться.

Лешаков лежал на диване, курил. Сквозняки передвигали по комнате густо-сизое облако. Оно не проходило в окно и нависало над ним. В старом халате без кушака, инженер лежал на диване. Он бездействовал. Кровь стучала в висках.

Дома, спокойно обдумать, разобраться наедине, разумно внушал сам себе бедолага, уводя себя подальше от греха, от тяжелых автобусов, — они разбрызгивали весеннюю грязь упругими колесами. В тишине мысли ровнее, разве может путное на ум прийти в оглушительном гомоне птиц, в опьяняющем звоне капели. С разумом Лешаков был, казалось, в ладах.

Но дома спокойнее не сделалось инженеру. Мысли в течении не упорядочились. Они путались, цеплялись одна за другую, кружили голову. Апрельское половодье мыслей нечаянно обнаружилось в Лешакове. Но он чуял, под волнами поверхностных неважных, была одна — главная. Она там глубоко и тихо текла. Своей тяжестью возмущала легкие, смятенные, силой напрягала их смятение.

Инженер лежал на диване, курил папиросу за папиросой. Густые облака дыма и отравленные мысли туманили голову. Он не противился. Пусть, думал он про себя, поддаваясь, пусть затянет. Там, на глубине, я ее, главную, и ухвачу.

Кружилась голова. Воскресая, соединялись в памяти, оживали картины минувших лет. Вспыхивало желтым шелковым абажуром детское утро. И почему-то было чисто вымытое окно и за окном голубое облако. Потом сизая школьная форма, фуражка с кокардой, черные передники девочек, сломанная указка учителя географии, — Лешаков учился фехтовать и переломил. Пахло кошками в промерзлом подъезде с мертвым камином, и в темноте были быстрые губы теплым пятном, гулко убегали наверх шаги, и смех, и эхо. Еще, меловая черта старта поперек гаревой дорожки, вопль студенческих глоток, прыгающее солнце в глазах на последних метрах дистанции, обрывки финишной ленты на груди, грубый кубок-награда, речи, оркестр и горький привкус отрыжки во рту — Лешаков чемпион. В институте студент Лешаков успевал, спортом увлекался, в научном обществе состоял. Его уважали.

Замелькали лица однокурсников. Почти все они выбились в люди. Один только он… Но почему же, почему? Неужели?

Ведь я мог, многое мог. Другим был. Бегал и прыгал, за факультет выступал. Изобретал, совершенствовал. В ящике грамота хранится. Говорили — голова! Верили в меня… А вот что вышло, горевал инженер. Пошло прахом, пропало, кручинился он. Вот что со мной сделали. Ведь это сделали со мной… А теперь уже поздно. Поздно.

Тут она была, главная мысль.

Кончено. Продолжения не будет: не дадут ему. И нечего Лешакову ждать от судьбы и от жизни. Надежды отменяются.

Он не знал, как быть дальше. А ему надо было как-то быть — прекратиться на месте он не мог. Правда, шевельнулась в измученном мозгу вялая мысль, последняя. Но, к счастью, подмятая ворохом иных, стремительных и взметенных, захлебнулась. Если бы Лешаков оказался в тот момент поспокойнее, не исключено, что и остановился бы. Но он был слишком возбужден, слишком взвинчен — еще не отчаяние кипело в нем, а возмущение — и прекратиться не пожелал.

Парадокс: не знай Лешаков никакой объясняющей правды, он так бы и жил нескладной жизнью, не особо печалясь. Продолжался бы без проблем. Но теперь, все зная, прозябать по-прежнему он не желал. Так обманутый муж живет припеваючи с прелюбодейкой-женой и не испытывает неудобств, наслаждается покоем, пока не откроется правда. Тогда уже не может он существовать по-старому, а все крушит и рушит, и не оставляет камня на камне от жизни, которая была удобна ему и мила. А все потому, что неожиданное знание сделало прежнюю жизнь невозможной.

На прошлом стоял крест. Настоящее стало несносным. Продолжение не имело смысла. Он чувствовал себя обворованным. Более того, уверен был, определенно знал, не позволят ему, не дадут, не допустят. А это означало — и на будущем крест.

В Польшу не пустили, перебирал Лешаков обиды, — ладно, пусть. Перезимуем. Однако и деваться некуда: уехать нельзя — я не еврей, — с торжествующим мазохизмом продолжал навивать он найденную нить. Приговор, считай, подписан…

54
{"b":"152698","o":1}