— Владимир Николаевич, опять у тебя из-за меня будут неприятности. Я в следующий раз, — сказал Иван Где-то и растаял в воздухе.
— Ну, вот же, он только что разговаривал с тобой.
— Кто? — повернулся без спросу от стены Хванчкара и «попер» на вертухаев. — Кто? Где? Что сказал? Кому сказал? Покажите, кто?
Надзиратели разводили руками — только что в камере находился посторонний и вдруг пропал. Неужели люди такие пошли, что ни схватить их, ни скрутить и наручники им не надеть? Им и тюрьма не тюрьма, шастают по камерам без разрешения, когда им вздумается — так ведь можно и совсем без работы остаться.
Поглядывая на узника с опаской, они плотной гурьбой попятились назад, но тут же у них стали слетать фуражки с голов и падать на пол. Поднимая их, надзиратели как бы кланялись Хванчкаре и, крепко сжимая фуражки в руках, покинули камеру и в мгновение ока захлопнули ее.
Хванчкара, опять скрестив вызывающе руки на груди, глядел на них не без высокомерия и усмехался.
Глава тринадцатая
После беседы с начальником отделения Василий Филимонович с великими предосторожностями, за каждым углом проверяя, нет ли за ним «хвоста», пришел домой и, не объясняя ничего толком жене, взял «тревожный» чемоданчик и отправился на вокзал. С Семиволосом условились: он будет у брата в Шарашенском уезде. Жене сказал, что едет к Ивану на неделю, может, и на две… «Что-то случилось?» — встревожилась она. «Так надо», — ответил. Хорошая все-таки штука — служебная тайна. Намекнул на нее — и никакого рассусола. Брат Иван, правда, неважно вписывался в служебную тайну — благоверная могла и не поверить. Только не легче ей станет, если он выложит: случайно поймал американского шпиона, вот и надо из столицы линять, пока ему мундир или вешалку под фуражкой не просверлили.
В вокзальной толпе заметил милиционера — и охватила неведомая раньше тревога. Раньше бы обрадовался — в случае чего не один. Правда, с каждым годом количество красных околышей резко увеличивалось, так что такая радость, да еще и не одна, торчала практически в любом месте столицы, кроме, разумеется, темного времени суток. По этой причине чувство милицейской солидарности у Василия Филимоновича основательно притупилось, но чтобы чувствовать опасность от такого же, как и сам, — такое было внове.
Стараясь держаться от греха подальше, Василий Филимонович, как и миллионы его соотечественников, пытался незаметней проскользнуть мимо мента, однако тот остановил пытливый взор на нем. Триконь мог поспорить на три несчастных звездочки на своих тонких погонах, что до него донесся тугой скрип милицейских извилин. «Неужели ориентировку на меня успели дать?» — обрушилось у него в душе.
И тут вдруг скрип проворачиваемых извилин прекратился, коллега расплылся в явно безопасной для беглеца улыбке и шагнул навстречу.
— Старший лейтенант Триконь? — перепроверил вокзальный мент себя и приветливо козырнул.
— Так точно, — ответил Василий Филимонович и хотел проследовать дальше, не снижая скорости.
Но коллега оказался у него на пути, и когда Василий Филимонович вынужден был приостановиться, тот, почему-то оглянулся по сторонам и сказал вполголоса, как бы по секрету:
— Держитесь! Мы все с вами. Не обращайте внимания на статью — накропала наша бывшая подопечная. Подрабатывала передком на трех вокзалах. Кликуха — КаКаПэ, Королева Комсомольской площади. Если что — дадим статистику подвигов…
— Спасибо, братишка. Я стреляться не намерен. Хотя сейчас модно в МВД пустить себе пулю в лоб, а затем аккуратно класть пушку на тумбочку. Поговаривают, такую моду завел сам Борис Карлович Пуго. Извини, спешу.
— Держись, — совсем по-свойски напутствовал вдогонку станционный мент.
«Вот тебе и слава, — думал Василий Филимонович под мерный стук колес, рассеянно глядя в вагонное окно. — Меня же через пятнадцать минут сцапают. А эта, эта-то — я думал, на нее никто не покусится даже в районе трех вокзалах, даже за ее деньги. А она там стахановка! Старею и ни хрена в этой жизни уже не понимаю. Вот и попрут меня из милиции за это, да еще без права на пенсию. А если посадят?»
До Больших Синяков из Шарашенска добрался на попутке, а оттуда до родных Малых Синяков — напрямик через лес. Погода стояла отменная — тихая и солнечная, лес был свежим, не вытоптанным, как в Подмосковье, а грибов… Жена сунула в чемоданчик пустой пакет — на всякий случай, на авось, и Василий Филимонович набрал и рыжиков, и белых, и подосиновиков.
Иван Филимонович и Лида явно не ожидали гостя — ни объятий, ни поцелуев. Его появление застало их врасплох, они застыли посреди избы, но потом, увидев Василия Филимоновича, радостно засмеялись.
— Ёшь твою двадцать, — приговаривал Иван, обнимая брата. — Мы тут самогон варим, слышим — кого-то несет нелегкая. «Ты дверь заперла?» — спрашиваю. «Нет», — отвечает. «А вдруг милиция?» И точно: милиция!
— Я же не в форме!
— Все равно: мента видать.
В избе стояла жарища, на печке кипел пятиведерный бидон с трубкой, ведущей в бак из нержавейки. Это был охладитель. Из него, точнее из тонкой трубочки, вытекала прозрачная струйка, наполняя трехлитровую стеклянную банку.
— Лида, мечи на столешницу. Сейчас с Васькой первачка откушаем! И грибков поджарь.
Самогонный аппарат смастерил их отец, когда вернулся с войны. Он работал в кузнице, а мать частенько не спала по ночам, гнала самогон из картошки. Все в деревне знали, что у них есть самогонный аппарат и что он не простаивает, однако никто не проболтался там, где не надо, не говоря уж о том, чтобы донести властям. Отец очищал самогон медом, настаивал на коре дуба, весенних почках или на травах и без стопки «филимоновки» обедать не садился. По праздникам, а летом почти каждый выходной приходили к нему фронтовики, вспоминали войну, выпивая трехлитровую банку «филимоновки». Такая была у них норма. А потом их приходило все меньше и меньше — и полбутылки было много. Однако отец без наркомовской нормы обедать не садился до самой смерти.
— Молодец, что не сдал самогонный аппарат. Участковый Сучкарев предлагал разоружиться?
— Но не настаивал. Он цистерну «филимоновки» перетаскал. А сколько у нас выпил? Вот я ему и сказал: «Народ сдает старую технику, чтоб обзавестись новой. А я лучше отца не сделаю. Процесс отработан в деталях, от добра добра не ищут. У нас пили, пьют и будут пить. Власть же должна заботиться о том, чтобы народ хорошие напитки пил. А ничего лучше «филимоновки» я не пробовал: голова никогда не болит, дурь в нее никакая не ударяет. Нет, гражданин начальник, это все равно, что отдать жену дяде…»
— Сейчас в Москве сучок из технического спирта на каждом шагу продают. Люди травятся, умирают.
— А куда же ты, власть, смотришь?
— Да какая из меня власть? Мне положено бабку с укропом возле метро пресекать. А туда, где миллионы и миллионы — нам заказано соваться.
— Выходит, винно-водочные заводы закрывали, у населения самогонные аппараты изымали, чтобы мафия наживалась и народ травила?
— Выходит так.
Во время обеда пили не первак, а самую настоящую «филимоновку» из старых запасов отца, которые расходовались в особых случаях. Напиток мягкой теплой волной прокатился по телу, однако язык у Василия Филимоновича не развязался.
— Смурной ты, Вася, — заметил хозяин. — Случилось что?
Василий Филимонович вначале отнекивался, но брат был настойчив, предлагал «колоться». Да и не по-братски получалось: задумал отсидеться у него до лучших времен, а ему при этом — ни слова. И как на духу все рассказал.
Лицо у Ивана Филимоновича по ходу рассказа наливалось кровью, глаза темнели, он все громче и громче сопел, крепче сжимал кулаки, похрустывая толстыми, как сардельки, пальцами. В молодые годы Ваньку Триконя боялась вся округа — силища у него была отцовская, а нрав — неукротимый и бешенный… Чуть что — сразу по морде. Если противников было много, мог схватить что под руку попадется — кол, топор, вилы. Угостил забияк из соседней деревни оглоблей так, что те через одного оказались в больнице. Дали Ваньке трешник за злостное хулиганство, за колючей проволокой поостыл, но не совсем. Василий Филимонович подозревал, что в лагере брательнику повредили внутренности — строптивых там бьют смертным боем. Вот и стал после возвращения домой косить под забитого, беззащитного деревенского недотепу.