– Зря затянул. Давно надо было с ними разобраться, вот уж беду нашел – королю неподсудны! Уж прости, от тебя не ожидал.
Евлампий оказался человеком решительным. Встал, буркнул:
– Вот сейчас и разберемся.
Кликнул служку, приказал:
– Кто из Капитула в Славышти сейчас – всех сюда. Отделение Святого Суда, что при миссии Братства святого Карела, отца настоятеля миссии. И таргальского аббата.
Скорость, с которой церковная верхушка Славышти собралась по зову королевского духовника, Луи потрясла и ввергла в зависть. Но отца Ипполита не нашли. Когда же раздосадованный отец Евлампий вопросил, куда мог задеваться не знающий Славышти гость, кто-то из пришедших ответил удивленно:
– Так он же обратно рванул. Стряслось там у него что-то, Господом всеблагим умолял перенос в Корварену ему сделать… Для брата разве жалко… А что, не надо было?
4. Сэр Бартоломью, коронный рыцарь Таргалы
Первую порку сэр Бартоломью схлопотал еще в Ич-Тойвине: с арестантами здесь не церемонились и дерзости им не прощали, даже если дерзость эта выражалась всего лишь в непокорном взгляде. Впрочем, по сравнению с бесконечной чередой признаний – перед императором, его министрами, Капитулом, наконец, на храмовой площади, – унижение позорного наказания казалось сущим пустяком. Да, я привез в Ич-Тойвин гномьи огненные зерна, дабы покуситься на священную особу императора. Да, таков был приказ моего короля. Нет, я действовал один… Клянусь, один! Да что девчонка, она просто подвернулась под руку, обычная паломница, дура набитая. Удобное прикрытие. Глазки строила напропалую, вон, уже на корабле чуть замуж за ханджара не выскочила. Пришлось застращать ханджарской ненасытностью и запереть в каюте. Нет, во дворце сообщников не было, откуда бы. Не знаю, может, и есть разведка, кто ж ее станет раскрывать ради смертника. Да, понимал, что на смерть. Была причина. Неважно… вину заглаживал. Да, подобрался бы на церемонии в храме, самый удобный случай. Да, получается, что и против Церкви. Раскаиваюсь. Чистосердечно. Признаю всю гнусность свою и молю о милости… Свет Господень, да что против этого какие-то плети!
Брат провозвестник пришел к нему под предлогом оказания помощи страждущему. Смирись, говорил светлый отец, поливая исполосованную спину незнакомым рыцарю снадобьем. Мариана в безопасности, ее ты спас. И себя спас, император внял твоему раскаянию и заменил казнь каторгой, завтра объявят. А там, глядишь, вовсе помилует. Вернешься в Таргалу, искупишь невольное предательство верной службой.
Какая верная служба, порывался ответить Барти, о чем вы, отче: единожды предавшему веры нет. Но молчал. Толку думать, как встретят в Таргале, когда еще здесь сто раз прикончить могут. Милость императора – что вода на песке, сегодня есть, а завтра… Да и не нужна ему та милость. Лишь бы Мариану не тронул.
Терпи, чадо, напутствовал напоследок светлый отец. Будь покорен. Опускай глаза перед стражей, не выказывай рыцарскую гордость. Господь благ, а император отходчив; веди себя смирно, и я выхлопочу тебе помилование. И помни о Мариане.
Когда назавтра «гнусного таргальского заговорщика» бросили на колени перед судом императора и огласили приговор: клеймо и каторга – рыцарь принял его почти с облегчением. Теперь он имел право молчать. Видит Господь, лжи в последние дни он наболтал предостаточно.
Клеймо накладывал придворный заклинатель. Кольнуло левую щеку мгновенным острым холодом, себастиец потянулся потрогать – и ощутил под пальцами привычно гладкую кожу. Но любой встречный мог теперь видеть: перед ним – враг короны. Справедливо, мрачно решил Барти, враг и есть. Дал бы Господь случай подобраться – убил бы. Жаль, не судьба. Император жив и готовится напасть на Таргалу, а рыцарь, трясясь на облезлом муле меж четверых конных конвоиров, под жарким солнцем пустынной степи, где песка куда больше, чем травы, угрюмо вертит в голове напутствие светлого отца.
И ничего нет сложного в терпении и смирении. Что ему с насмешек и пинков, щедро отмеряемых ханджарскими сабельниками, после того, как сам себя скрутил и растоптал, заставив предать?
Но чем дальше оставался Ич-Тойвин, тем хуже получалось черпать надежду и утешение в словах брата провозвестника. И тем отчаянней грызла рыцаря глухая черная тоска.
Второй раз Барти нарвался, когда скучающие от безупречной покорности арестанта конвойные сдавали его с рук на руки начальнику охраны рудника. И снова повод оказался пустячным: всего лишь невольная усмешка в ответ на глупо-напыщенное заявление о том, кто здесь хозяин…
Дерзкого новичка пинками прогнали через двор, втолкнули в тупичок между кривобокими сараями – в одном из них, похоже, стряпали хлёбово для каторжан, оттуда несло подгоревшей пресной кашей. Сюда, в тупичок, падала благословенная тень, здесь притулился к стене сруб колодца, и меж щелями булыжника пробивалась по песку чахлая травка.
А еще здесь работал палач.
Плеть лениво, словно нехотя, раскрашивала алыми дорожками спину распростертой на камнях жертвы. Пальцы каторжанина вцепились в редкую траву, худые плечи заметно вздрагивали, – а иначе и не понять было бы, жив ли. Его не держали. Два охранника сидели на корточках у стены, в полоске тени, вполголоса обсуждая некую вдову Иллиль, падкую до ласки.
– Заканчивай, – кинул начальник.
– Да вот, уже… – Палач аккуратно свернул плеть, положил на край сруба, рядом с полным ведром. Зачерпнул широким ковшом воды, плеснул каторжанину на спину. К резкому запаху крови и пота примешался горьковатый аромат не то снадобья, не то вовсе зелья. – Поднимайте, что ли.
Охранники действовали с привычной, повседневной ленью. Один поднял каторжанина на колени, другой плеснул на лицо из ковша, поднес остаток к искусанным губам:
– Пей.
Кадык наказанного задергался, отмечая глотки. Каторжанин оказался молод – пожалуй, лет двадцать пять, хотя по искаженному болью лицу трудно было судить определенно. Допил, отполз к стене.
– Что сказать надо, крыса? – Расшитый золотом сапог начальника тронул мокрую щеку – ту, на которой сияло алым клеймо в виде дохлой крысы, такое же, как у себастийца. Враг короны.
Ответ каторжанина прозвучал неожиданно спокойно, ровным, бесстрастным, вежливо-тихим голосом, какой бывает при полном самоконтроле, а у некоторых – в крайней степени ярости.
– Благодарю господина за урок.
Начальник брезгливо поморщился. Обернулся к Барти. Выцедил с той ленью, что отмечала здесь, похоже, всех:
– Запомни, крыса, здесь ты никто и звать тебя никак. Всякие там благородные ухмылочки, ужимочки и закидончики остались в прошлой жизни. Раздевайся, ложись.
Барти замер. Этого еще не хватало! Самому стелиться им под ноги?!
Палач подошел, взял жесткими пальцами за подбородок, заглянул в глаза. Пробасил:
– Никто и звать никак, слышал, крыса?
Одним движением содрал со строптивого арестанта рубаху – так резко, что порядком уже истрепанный ворот резанул рыцарю шею. Мотнул головой охранникам. Подскочили, схватили за руки, швырнули на камни. Припечатали ладони к булыжникам – сапогами. Ленивый голос начальника пролился над головой вязкой патокой:
– А за норов получишь вдвое.
Рыцарь прижался лбом к мокрым от чужой крови булыжникам и закусил губу.
Барти смутно ощущал, как ему окатили водой спину, поставили на колени. Холодные струйки защекотали кожу, поползли в штаны. Чьи-то грязные пальцы разжали стиснутые зубы, в рот полилось горькое зелье.
– Глотай, шваль. Возиться еще с ним, тьфу, погань. Одно слово, крыса.
Уплывающее сознание вернулось, а с ним и боль. Но, странно, терпеть эту боль оказалось проще, чем тоску последних дней. Настолько проще, что на издевательский вопрос «хозяина» – усвоен ли урок? – Барти снова ответил улыбкой.
Наверное, выглядел он при этом донельзя глупо и жалко, потому что ханджар лишь сплюнул и сообщил:
– Учти, крыса, я тебя запомнил.
Но рыцарю было все равно.