— Нет, делать я этого не буду.
Губернатор облокотился на раму высокого стрельчатого окна, его взгляд скользнул по нервюрам и аркбутанам поддерживающим тонюсенькие башни и своды соборов Сан-Доминико и Сан-Франческо, их куполам, обратился на центр города сплошь усеянного огнями, базарную площадь. Дальний рассвет вычертил первую птицу. Это был Лори. Пестрый, напыжившийся. Вылетел у кого-то из клетки или кто-то выпустил.
Губернатор раздумывал как обманчиво зрение. Пару мгновений назад он принял его за голубя, а теперь…
— Кыш, кыш!
— Что вы делаете?
— Прогоняю этого бестолковыша. Здесь вороны. Они сожрут его.
— Пусть жрут. Это природно.
Ариозо этого города, если конечно у него была мелодия — а она, несомненно была, как и у любой вещи — играл свою особую музыку. Музыку пьяных ночей и текстильной мануфактуры, пробуждающейся ранним утром и неумолкающей до позднего вечера, ропот базаров и тишину переулков, биение дворянского сердца в такт увядающего первенства в музыке, моде и живописи, нелепость «врожденного благородства» попираемого историей и формирование нового сословия — прозорливого и всесторонне развитого человека, тоску и неудовлетворенность жизнью рыцарства. Бывшего рыцарства. Великодушие, отвага, верность данному слову, изящество речей и поступков, преданность королю отходило на второй план, отправлялось на дно истории, в анналы хроники пылящейся где-то на нетронутых полках монастырей и скрипторий, уходило в небытие, будто девизы синих забытых гербов выцветших со временем: «Доблесть — наше кредо!», медведь на серебряном фоне, мечи опущенные на пурпурное поле. К жизни взывали новые гимны и новый девиз. Что-то наподобие: Герцог Савойи, иду своею дорогой.
Див поднял газету, брошенную пареньком у угла дома.
«Неверная магия», сводки погоды, колонки бегущего курсива от руки, снова печатные буквы. «Убийство на мосту Гранильщиков».
Он отшвырнул газету, наблюдая на ходу за молочницей, разливающей белую жидкость, казалось фосфоресцирующую в серых сумерках. Одинокий горожанин в небольшом дворике, еще мокром от росы.
Он вытащил из-за пазухи коричневый дневник и отправил его туда же, где еще не выросла громада мусора. Но вскоре непременно и обязательно…
Это не было похоже ни на муравейник, ни на улей. У этого города была своя особая аура, пробуждающаяся с наступлением ночи и исчезающая с предрассветным туманом будто фата-моргана, скрывающая от неусыпного взора пикетов паутину уличной жизни и неписанного этикета кварталов Курятника, что походило на череду бесконечных кошмаров. Не таких, от которых просыпаешься с криком, и в которых импульсные страхи обретают простые и ужасающие формы, а другого, бесконечно более тревожного сна, где все до ужаса обыденно, и все же совершенно неправильно.
По утру все было четко и ясно.
Взгляд молочницы провожал его, пока он не скрылся в очередном проулке. Несознательное блуждание его по закоулкам Брэйврока под утро, — когда он вышел было еще темно, — отдавалось ломотой во всем теле. Или тому виной была вторая пачка Gracia, выкуренная им почти без остатка.
Див свернул у лавок ждущих неугомонных хозяев и степенных, во всем основательных покупателей. Прошел неизменный фонтанчик, к которому сходились, по меньшей мере, около десятка аллеек ведущих с узеньких тесных улиц, поднялся на третий этаж гостиницы в свой номер. Усталость валила с ног. Но это было как раз то, чего он и добивался.
До сих пор он не рассчитался с Хорьком как того подсказывала его совесть. Она не то чтобы была дорога ему как память, сколько обременительна. А обременять ее сверх меры ему не хотелось.
Воровка. Ему вспомнились ее губы. То, что он давно и безуспешно пытался забыть. И даже Мизель Гранжа способствовала этому более или менее. Он не запомнил ее лица. Только губы. Словно бы она украла у него что-то, чего у него никогда не было, но ему всегда хотелось иметь. Оторвала кусок души.
Конверт оставленный на тумбочке Мизелью Гранжа. Так и не распечатанный. Тридцать три тысячи шестьсот пятьдесят четыре серебряных. А как он, в сущности, собирался отдать Хорьку причитающееся, если так и не положил деньги в банк и не обналичил вексель?
А что собственно представляет его душа?
Немного от вора, немного от клерика, немного от того, чем он занимался в прошлом и ценителя старины. Антиквариат его души. Воспоминания. Он был молод. И все же бывает, так что однажды случившееся заставляет тебя постареть лет на сорок. Он седел раза два. Мало это или много? Никто не скажет.
Голоса, плывущие с улицы, вырвали его из сна. Или он еще колыхался в полудреме лежа на животе. Первым делом он налил себе вина. Хорек опустошил все его запасы, так что пришлось обстоятельно потратиться. К тому же Рунди явно не поймет отсутствие выпивки. Он был рад тому, что друид вот так без предупреждения мог запросто наведаться к нему в гости.
Спустя какое-то время он разглядывал через стекло бокала вино. Он мог разглядывать его оттенки часами, но делал это не так часто.
Все было кончено. Неделю назад. Но он колебался, раздумывая, стоит ли ему продолжать расследование, и, наконец, принял решение. Сегодня.
Див взял нож, вырезал на двери пару рун, небрежно набросал гексаграмму и уселся в ее центре. Из соседней комнаты доносилось погрюкивание кастрюлями и старательная возня, походящая на попавшего на пасеку барсука. Его это нисколько не беспокоило, наоборот он даже довольно щурился.
Стрелка лука, свисающая с сомкнутых губ друида, подтянулась и исчезла во рту. Дверью он не пользовался принципиально, телепортируясь в самые неожиданные часы его бытия. Мелкий барашек свисающий черными прядями на выразительные глаза, спускающийся по смуглым щекам. Под два метра ростом, он пригибался в проемах комнат.
Друид уставился на него, потом на ритуальный нож, осмотрел гексаграмму и критически повертел ему у виска.
— Шучу, — сказал колдун. — Специально для тебя.
С легким бульканьем, которым вполне могло быть вино, друид испарился, и с кухни вновь донеслось шебуршание и перестук. На сей раз бокалов. В ноздрях оставался резкий запах озона.
Какой-то идиот ломился в дверь, но колдун не открыл. Через час снова послышался стук. Мужик, потому как столько шума женщине поднять не по силам. Разве что истеричке.
Друид ушел, и Див вновь сидел на полу. Гексаграмма очерченная вокруг символов была безжизненной и до неприличия деревянной.
«Меня нет, — сказал про себя колдун». И поставил на стол вторую бутыль.
Вино еще шелестело в ушах и сосудах, когда они выходили на улицу. «Salve et vale» говорило оно. Salve et vale всем серым клеткам.
— Ваше присутствие было бы весьма полезным, для того чтобы снять подозрения Совета кардиналов с начальства сего города, а таким образом и с любого гражданина Брэйврока.
— И таким образом привлечь его на свою голову?
— Откуда вы знаете?
— Знаю что?
— Что умерший был одним из служителей церкви.
Проулки мелькали меж их размеренными шагами. Вода, застоявшаяся в расщелинах мостовой, брызгами разлеталась, оседая на лоснящемся камне; журчала, стекая по водостокам карнизов.
— А что, по-вашему, означает любезное приглашение меня засвидетельствовать смерть погибшего? И с чего вы взяли, что убийца или убийцы не могут проживать в вашем городе?
— Потому что он умер…
— Убийца?
— Да.
— Тогда какова моя роль? Убийца мертв. У вас есть, что предъявить совету. Хотя сомневаюсь, что вы уж так опасаетесь его гнева. Единственное наказание, которое вы можете понести — епитимья до спаса.
Видок остановился, тесня его всем своим солидных размеров телом в проулок.
— Полагая, что я не верю в церковь, вы, разумеется, правы. Но вы ошибетесь, подумав, что я не верю в бога. Напротив. — Зеленоватый свет фонаря вырисовал его мужиковатые черты лица полностью лишенные какого-либо очарования и благородства. — Я верю в него и каждую терцию моего поганого существования на этой грешной земле всецело и всеми силами ненавижу…