Сдав жердь Полозову, и достав «ценный продукт» и отрезал с краю кусок пожирнее.
Кузьма остановил лошадь, присел у колеса и долго натирал ось у самой ступицы, вминая жир щепкой в щель. Вскоре он убедился, что работа сделана, поднялся и повёл гнедую дальше.
Двуколка прошла шаг, другой. Ось молчала.
— Дельно, товарищ ефрейтор, — сказал Зубров и устало обратился к нам: — Вот, товарищи красноармейцы, что значит смекалка. Учитесь!
Скрип действительно ушёл, и мы продолжили путь.
Однако вскоре я заметил, что двуколка оставляет след. Там, где земля на просеке была помягче, колёса продавили две ровные полосы, а трава позади так и осталась лежать примятой, клонясь в одну сторону. Заметить его смог бы любой, кто пойдёт за нами.
Я догнал коляску и описал происходящее командиру. А когда закончил, сказал:
— Товарищ лейтенант, разрешите. Я пойду замыкающим, с Бабкиным. Будем следы заметать.
Тот согласно кивнул:
— Давайте.
Мы с Матвеем отстали шагов на двадцать. Сломали две берёзовые ветки погуще и приступили к работе. Бабкин, поднимая примятую траву, всё время ворчал, что из него сделали дворника. Я на его брюзжание внимания не обращал, понимая, что все устали и раздражены, а просто бездумно шёл следом и заметал следы от колёс. Совсем спрятать след не получилось, но в глаза он сразу не бросался — и то хорошо.
Со стороны Мохово снова донёсся гул моторов. Он то стихал, то накатывал опять. Потом там хлопнул одиночный выстрел, похоже, сигнал, и после него взревело уже несколько машин сразу.
«Хватились, — подумал я. — Фельдфебеля нашли или велосипедистов. Впрочем, теперь уже без разницы. Начнут с той дороги, где мы их положили. А мы от неё уходим, и чем глубже в чащу, тем меньше у них шансов нас найти».
Шум машин ещё долго звучал за спиной, постепенно слабел и наконец пропал совсем.
Стоило ему затихнуть, как далеко на северо-востоке глухо громыхнуло, а чуть погодя ещё раз. Бой это или гроза, понять отсюда было нельзя, и гадать вслух никто не стал.
Часа через полтора просека упёрлась в овраг, и мы свернули в него, уходя от дорог ещё глубже в лес.
Под склоном, в тени, носильщики остановились перевести дух и опустили Таранова на землю. Маша сразу присела рядом.
— Как он? — спросил я.
Девушка подняла голову, но ответила лейтенанту, который как раз слезал с двуколки:
— Плохо, товарищ лейтенант. Жар опять поднимается. Ему бы полежать, хоть немного.
Зубров огляделся.
— Привал. Отдохнём и дальше понесём.
Маша достала из сумки футляр со шприцем. Всю дорогу она то и дело трогала политруку лоб: после укола в березняке жар было спал, но сейчас Таранов снова горел и в себя так и не пришёл. Маша нашла у него на шее пульс и нахмурилась. Грудь у политрука поднималась рывками, на скулах под седой щетиной проступили красные пятна. Она набрала второй укол. Как и ранее, командир на иглу не отреагировал.
— Дацкевич, Бабкин, в дозор, — распорядился Зубров.
Егерь полез вверх по склону, Бабкин — следом.
Сам я лёг неподалёку от Таранова, где тень была полной, и пристроил больную ногу повыше, на корень, надеясь, что боль в ноге утихнет. Голень дёргало. Спать я не собирался, но глаза закрылись сами, и я задремал. Сквозь дрёму я слышал всё, что делалось вокруг, но воспринимал ту действительность как-то отстранённо.
Рядом, привалившись к склону, сидели Гринькович с Ковалёвым. Решив, видно, что я сплю, Семён Романович заговорил вполголоса:
— Ходим мы за Ванькой, Артём, а сами не знаем, за кем. Он изменился. Совсем другим стал. Ты бы видал, что он сегодня на дороге чудил: двоих ножом, одного за другим, и даже не запыхался. А до того фельдфебеля в складе. Может, в него бес вселился?
— А ты что, в эту поповщину веришь? — негромко спросил Ковалёв.
— А я уже не знаю, во что верить…. Только знаю, что не может юнец такое вытворять! И вообще — никто не может…
— А Иван может! — неожиданно повысил голос Ковалёв. — И для нас это спасение! Он нас с берега тащит. Если б не он, не было бы нас уже! Так что прекрати себе в голове кумекать всякое. Воином стал наш Ванька — вот и всё! И нечего тут воду в ступе толочь!
С северо-востока опять громыхнуло, на этот раз отчётливее, чем на просеке. Я приоткрыл один глаз. Сидоренко, лежавший у колеса, приподнялся на локте.
— Слышите? Может, наши бьют?
— Гроза, небось, — отозвался Кузьма.
Дацкевич, стоявший в дозоре на краю оврага, поглядел вверх:
— Небо чистое.
На этом обсуждения стихли, и я повернулся на бок, после чего, должно быть, всё-таки уснул. Когда открыл глаза, тень от склона уже накрыла дно оврага, а рядом звала Маша:
— Андрей Николаевич… Андрей Николаевич, вы меня слышите?
Я сел.
Таранов лежал с открытыми глазами, но смотрел мимо девушки, куда-то в лещину над оврагом. Губы у него шевелились.
— Тяпушкин… — выговорил он хрипло. — Егоркин… Ковалёв… Тонин…
Маша держала его за запястье.
— Он теперь и живых, и мёртвых пересчитывает, — прошептал Тяпушкин, ни к кому не обращаясь.
Зубров повернулся к Полозову:
— Дозор сюда. Живо.
Полозов полез по склону, придерживая очки, и вскоре вернулся с Дацкевичем и Бабкиным. К носилкам подошли все.
Таранов замолчал, моргнул, и взгляд его на миг прояснился. Он нашёл глазами меня.
— Безбашев…
Я подался к нему, но больше он мне ничего не сказал. Глаза у него снова помутнели. Он обвёл ими нас и выдохнул:
— Товарищи… берегите знамя. Обязательно победите их.
Больше он ничего не сказал. Рука, которую держала Маша, обмякла, голова чуть повернулась набок, и политрук затих. Он так и смотрел в лещину над оврагом, только теперь уже взгляд его был пуст.
Маша поняла не сразу. Она ещё подождала, не отпуская его запястья, потом наклонилась к самому лицу, прислушалась и медленно выпрямилась. Подняла на нас глаза, и я увидел в них растерянность.
Потом она закрыла политруку глаза, положила его руку ему на грудь и так и осталась сидеть рядом, опустив голову.
— Тут уже ничего бы не помогло, — сказала она наконец, ни на кого не глядя. — Ему операция нужна была…
«Она права. Лекарства-то мы принесли, — подумал я. — Только рана в голове загноилась, зараза, похоже, пошла внутрь, а оттуда и отёк. Тут нужно было срочное хирургическое вмешательство. Делают ли такие операции в это время, я не знаю. Но уж точно не в лесу, а в госпитале и у хирурга».
Зубров повернулся ко мне.
— О чём политрук сказал? Какое знамя?
— Знамя полка, товарищ лейтенант, — ответил за меня Тяпушкин. — У Ваньки оно, с первых дней.
Я развязал вещмешок и достал со дна, из-под немецких документов, свёрток в грязной холстине. Распустил бечёвку и отогнул край. Под холстиной показался красный бархат с золотой бахромой и вышитой цифрой полка.
— Я политруку слово дал, что донесу, — сказал я.
Зубров долго смотрел на бархат. Потом протянул свёрток обратно.
— Раз слово дали — несите. Пусть пока будет у вас.
Копать решили наверху, на краю оврага: внизу была глина, а там песок. Место выбрали, у старой сосны с раздвоенной вершиной, и первым делом сделали ножом на стволе затёс, чтобы потом найти могилу, если придётся.
Лопатка у нас была одна, поэтому копали по очереди.
Песок шёл легко, зато корни попадались один за другим, и Тяпушкин рубил их наотмашь тесаком Ковалёва.
Глубоко копать не стали: сил ни у кого не осталось.
Тело политрука подняли из оврага. Несли вчетвером, оскальзываясь на глинистом склоне, и поставили носилки у края ямы.
Лейтенант опустился на здоровое колено, расстегнул политруку нагрудный карман и достал документы.
Маша поправила на Таранове гимнастёрку и застегнула ворот на последнюю пуговицу. Потом его опустили в могилу.
Я достал из мешка свёрток, снял холстину и развернул знамя над могилой. Бархат качнулся на ветру, блеснула бахрома.
Зубров снял пилотку и негромко заговорил: