Наконец наверху вспомнили, что нужно отдыхать и затопали. Двое ушли к будке, дверь за ними хлопнула, а новые часовые, как и те, что были раньше, судя по шагам, разошлись по своим концам.
Я медленно, старясь не шуметь, опустился в воду.
На балке я провисел я минуты три, не больше, но устал, как будто висел там час или два.
Лезть наверх сразу было нельзя — нужно было отдохнуть. К тому же, сменившиеся укладывались на нары и вот-вот должны были уснуть. А свежие часовые первое время всегда бодрые: «Вертят головами и светят через перила, гады». Надо было дать им заскучать.
Я добрался до последней сваи у дальнего берега, прижался к ней и стал слушать.
Сначала шаги наверху были быстрые и чёткие. Потом стали медленнее, а там и вовсе зашаркали. Часовой на моём конце дошёл до края и остановился. Стоял он, как и прежний, подолгу, а потом зевнул так, что было слышно даже под мостом.
Я начал действовать. Выбрался из-под настила к краю, протянул руку и вцепился в доски — шершавые, влажные от росы. Затем подтянулся и лёг грудью на крайний столб перил.
Часовой стоял в двух шагах. Смотрел на тот берег, где над топью ничего нельзя было разобрать, и тёр глаза. Винтовка висела у него на плече стволом вверх.
Забраться на доски целиком, не издать ни звука оказалось ещё труднее, чем висеть под мостом. Но я сумел это сделать. Дождался, пока фриц снова потрёт глаза, перекинул на настил одно колено, потом другое и присел за столбом с Серёгиным ножом в руке.
Тем временем, тот повёл плечами, развернулся и пошёл обратно к посту, спиной ко мне.
А я шагнул, следом приступив к ликвидации.
Ладонь легла часовому на рот, и я рванул его на себя, на нож. Немец оказался тяжелее, чем выглядел. Он выгнулся, вцепился мне в запястье обеими руками, и каблуки его застучали по доскам. Я держал. Под моей ладонью у него рвался наружу крик, но я сумел этого не допустить. Потом пальцы на моём запястье ослабли.
Я аккуратно опустил того на настил, чтобы не стукнули ни каска, ни приклад и перевернул его на живот.
Второй часовой тем временем дошёл до середины моста и остановился там, где они обычно сходились поболтать. Напарник к нему не шёл.
Я присел у тела в тени перил и затаился.
— Эрих? — негромко позвал немец.
Никто ему не ответил. Он сделал шаг в мою сторону, другой и остановился. Что именно он разглядел в темноте, я так и не узнал.
— Эрих!
Я закашлялся и прохрипел мало разборчивым голосом:
— Меня рвёт. Мне плохо. Помоги. Бэ-бэ…
— Что с тобой, Эрих? — проговорил тот и увеличил шаг.
Но совсем близко не подошёл. А остановился, не дойдя метров пять и вновь крикнул:
— Что с тобой, Эрих?
Одной рукой он полез к груди, где висел фонарик, а другой потянул винтовку с плеча.
Между нами было шагов семь-восемь. Допрыгнуть до него я не мог.
Щёлкнула кнопка. Жёлтый луч скользнул по доскам, задел перила и осветил лежащее тело, а потом пополз в мою сторону.
Я выпрямился ему навстречу, перехватил за клинок собственный нож и, почти не целясь, послал его чуть выше фонарика, туда, где на фоне тёмного неба ещё сильнее темнела каска.
Нож ушёл без звука.
В ту же секунду немец охнул. Фонарик выскользнул у него из пальцев, стукнул о доски и погас. Часового качнуло назад, он навалился спиной на перила и медленно сполз вниз. Винтовка соскользнула с плеча, перевалилась через край и ушла в реку.
Раздался всплеск.
Но слышал я его лишь краем уха, потому что в это время уже бежал на носках, у самых перил, где доски меньше всего скрипят, к будке. У лежащего часового задержался лишь на мгновение и только для того, чтобы выдернуть из тела свой нож и бежать дальше.
Достигнув будки, вжался в стену.
Из-за двери доносился ровный храп с присвистом. Ни всплеска, ни хрипов при ликвидации часовых, никто не услышал, а если и услышал, то решил, что это плещется рыба или просто звуки ночи.
Я взял Серёгин нож в левую руку, свой — в правую и потянул дверь на себя. Петли у немцев были смазаны, поэтому ожидаемого скрипа не последовало.
Внутри было душно и пахло немытыми телами и сапогами. В маленьком окошке напротив двери виднелось небо, которое было чуть светлее темноты. Вдоль стен тянулись нары, и на них лежали спящие фрицы. Винтовки стояли в углу у двери, составленные в пирамиду.
Постоял, давая глазам привыкнуть. Тёмные груды на нарах понемногу стали похожи на очертания людей. Решил начать с того, кто ближе к оружию, и с того, у окна, который ворочался во сне.
Я шагнул к нарам, но в этот момент тот, что у окна, приподнялся на локте и пробормотал что-то сонное. Я застыл посреди будки с ножами в руках.
«Откроет глаза — увидит чёрную фигуру на фоне двери, и тогда тихо уже не выйдет».
Но немец не проснулся. Просто почмокал губами и повернулся к стене.
Я подождал, пока его дыхание снова станет ровным.
Дальше всё происходило быстро и бесшумно, пока очередь не дошла до последнего.
Этот словно бы что-то почуяв, проснулся и рывком сел. Мгновение он смотрел на меня, не веря, что не спит. Потом набрал воздуху для крика и рванулся к винтовкам.
Но добраться до неё он не успел. Я сбил его с нар, и мы вместе грохнулись на пол. Немец бился подо мной, мычал в ладонь и шарил свободной рукой по поясу. Но второй нож был не там, а уже у меня в другой руке… А скоро уже и в нём…
Секунда. Другая… и тот, наконец, затих.
Я поднялся. Увидел висящий на гвозде возле двери МП-40 старшего поста, рядом подсумок с магазинами, закинул ремень на плечо и вышел.
Воздух тут был несравнимо чище…
Облегчённо выдохнул, и огляделся. Впереди, за рекой и топью, далеко в темноте мигали огоньки костров. Очевидно, что на том поле какое-то немецкое подразделение остановилось на ночлег. И хотя расстояние от моста до костров было довольно внушительным, у меня не было уверенности, что начнись тут стрельба, там бы её не услышали.
Я сунул в рот два пальца и негромко свистнул. Потом ещё раз.
Первыми из ольшаника поднялись Ковалёв с Гриньковичем. Кузьма поднялся не сразу. По насыпи, почти бегом, подходили Тяпушкин с Дацкевичем. Следом остальные.
Фонарик второго часового так и лежал на досках посреди моста. Я сходил за ним, включил и, прикрыв стекло ладонью, посветил подходившим под ноги.
Доски у перил были залиты кровью.
Позади заскрипели жерди: Серёга с Терентием принесли из ложбины носилки. Рядом шла Маша, а чуть позади, спотыкаясь, брёл Сидоренко.
Девушка увидела часового у перил и встала, прижав к груди санитарную сумку. Потом перевела взгляд на меня, охнула и подбежала.
— Ваня, ты ранен?
Руки у неё уже работали сами, как положено санинструктору: ощупали плечо, грудь и прошлись по рукам.
— Кажется, нет… — сказал я.
Уверен я не был. В горячке можно не заметить и дыру в боку. Мокро было везде, но нигде не болело.
— Но ты весь в крови…
— Это не моя кровь…
Взгляд Маши сам собой ушёл мимо меня, к будке.
Луч фонаря падал прямо в приоткрытую дверь. В нём был виден край нар и сапог, свесившийся с них носком вниз. Под сапогом на полу темнело широкое пятно, чуть дальше из-под шинели выглядывала откинутая рука с раскрытой ладонью.
Девушка застыла. Губы у неё побелели, и пальцы на моём рукаве разжались.
— Не смотри, — сказал я и отвернул её от неприглядного зрелища. — Там не на что смотреть — там лежат те, кто убивает нас. Так пусть и лежат.
Она кивнула, не поднимая глаз, и отошла в сторону.
Терентий опустил свой край носилок на доски, откашлялся и сипло сказал, глядя на будку:
— Такое я вижу впервые.
Кузьма стоял у перил с винтовкой в руках и молчал. Смотрел то на меня, то на часового, то на дверь будки, и в глазах его было ошеломление.
Я догадывался, что он видит — безусого пацана, наглеца, которому ещё днём хотел свернуть шею. А пацан этот стоит перед ним весь в крови и в одиночку, считай, голыми руками вырезал целый пост. В то время как сам Кузьма за всю эту войну ещё не убил ни одного немца.