* * *
С Готье мы сели за шахматы в субботу, впервые с самого моего возвращения.
Пост, гостей нет, дом тихий. Барон дремал в кресле с газетой на лице, Дарья Гавриловна что-то считала, Митя с Николенькой были отправлены наверх. Мы расставили фигуры у камина, и первые десять ходов прошли молча.
А потом я решился.
— Лука Осипович. Я хочу спросить вас об одной вещи, и вы можете не отвечать.
— Спрашивайте, мсье.
— Вам тяжело нас слушать?
Он поднял голову от доски.
— Поясните.
— Поясню. — Я двинул коня. — Всю зиму в этом доме говорят о войне. Сергей рассказывал про Аустерлиц. Я рассказывал про Пултуск. Митя с Николенькой играют в поле осколком ядра, который я привёз. И всякий раз, когда мы говорим, кого мы там побили, вы сидите за этим столом.
Готье долго глядел на доску.
— Тяжело, — сказал он наконец. — Отвечу честно, раз вы честно спросили. Тяжело, мсье, и тяжелее всего тогда, когда вы рассказываете хорошо. Вы ведь рассказываете не про славу. Вы рассказываете про людей, которых носили на носилках. А у меня, когда вы это говорите, перед глазами встают свои. Те, кого носили на носилках точно так же, — он сделал ход. — Я многое оставил там. Много хороших людей. И многие мои знакомые заняли высокие места. Другими словами, там же люди, которых я знал мальчишками, а нынче они полковники и генералы при Бонапарте.
— И что вы чувствуете, когда мы их бьём?
— Я чувствую две вещи разом, и они друг другу не мешают, хотя должны бы. — Готье поднял глаза. — Первая: мне больно. Всякий раз. Умирают мои соотечественники, говорящие на моём языке, и половина из них не знает, за что дерётся, а вторая половина верит, что несёт свободу, чего они, простите, не несут никуда уже лет десять.
— А вторая вещь?
— А вторая, мсье, такая. — Он двинул слона и поглядел на меня твёрдо. — Я желаю, чтобы вы победили.
Я отставил фигуру.
— Объясните.
— Извольте. — Готье откинулся. — Я не поддерживаю Бонапарта и никогда не поддерживал. Он пришёл на всё готовое, взял корону и делает из моей страны казарму. Он не остановится, покуда его не остановят, потому что такие люди не умеют останавливаться: это против их природы. И останавливать его придётся не французам — они не могут: они его любят. Останавливать придётся вам.
Он помолчал.
— Вы не закончили, я же чувствую, — подметил я.
— Да. И вот тут, мсье, начинается самое неприятное. Я желаю, чтобы вы его остановили, и я знаю, какой ценой это будет сделано. Ценой людей, среди которых будут мои. Мне это знать неприятно, а другого выхода я не вижу.
— Вы не считаете себя предателем?
— Считаю, — спокойно сказал Готье. — Иногда, ночью, когда наплывают разные мысли. Днём не считаю.
Я поглядел на этого человека и подумал, что за полтора года ни разу не задавал ему таких вопросов и правильно делал, потому что задать их надо было именно теперь.
— Мсье, — прибавил он. — Позвольте и мне сказать одну вещь, о которой я думаю всю зиму.
— Говорите.
— Мы с вами оба живём не там, где родились.
Я замер с фигурой в руке. И это заявление меня поразило. Но ненадолго.
— Я из Франции, вы из Москвы, — продолжал Готье, не заметив. — И я вижу в вас то же, что знаю за собой. Человек, живущий на чужбине, работает вдвое. Потому что ему нельзя остановиться, мсье. Стоит остановиться, и ты не дома, а просто неизвестно где. — Он поглядел на доску. — Шах.
Я обнаружил, что проигрываю партию в семи ходах, и стал думать, а думалось мне совсем о другом.
Правда, даже при этом я всё-таки одолел Готье. Теперь его черёд думать, как одолеть меня.
* * *
К себе я поднялся во втором часу и спать не стал.
Я сел к столу, придвинул свечу, взял чистый лист и написал сверху одно слово. «Напор».
На языке моего мира это означало давление. Артериальное.
А потом стал вспоминать.
В моём веке это делают так. На плечо кладут рукав, надувают его, покуда он не пережмёт руку и кровь не встанет. Потом спускают помалу и слушают, когда она пойдёт снова. Тот напор, при котором она пробивается, и есть верхнее число.
Прибор этот придумают через девяносто лет, а слушать научатся ещё через десять.
Поглядим, что из него можно собрать здесь.
Первое. Чем мерить.
Воздух мне не годится, я его не удержу, здешние трубки и склянки текут отовсюду. Зато у меня есть ртуть, и её в аптеке у Лемке довольно. Ртуть тяжела, столб её стоит ровно и виден глазом, и высоту его можно мерить обыкновенной линейкой в дюймах.
Значит, стеклянная трубка, согнутая коленом, налитая ртутью. Аким Фадеич дует стекло и гнёт его как хочет, он мне градусники делает уже давно.
Второе. Чем давить на руку.
Рукав из плотного холста, а внутрь бычий пузырь, налитый водой. Пузырь достанем на бойне, их там сотни, и стоят они грош. Вода не воздух, она не сжимается, и весь напор, который я на неё дам, она честно передаст и на руку, и на ртуть.
Третье. Чем нагнетать.
Тут проще всего. Винт с широким кружком, ввинчивающийся в коробку с водой. Повернул винт, и вода пошла в пузырь, а тот прижал руку. Повернул обратно, и отпустило. Шамшев такой винт выточит за два дня и ещё скажет, что я его недооцениваю.
Четвёртое и главное. Как понять, когда довольно.
И вот тут я на минуту остановился. Слуховая трубка у меня есть. Только ловить ею тоны, которые здесь ещё никто не описал, я пока не стану: сам их руками не мерил уже десятки лет и надёжности в таком способе не дам.
Зато у меня есть палец.
Я кладу пальцы на жилу у запястья. Кручу винт, покуда пульс под пальцами не исчезнет совсем. Гляжу на ртуть и записываю высоту. Вот оно, число.
Отпускаю винт, покуда пульс не появится снова. Гляжу на ртуть второй раз.
Двух чисел я этак не получу, одно получу наверняка. А одно число для меня в сто раз больше, чем «пульс полон и тугой».
Я отложил перо и поглядел на исписанный лист.
Трубка, ртуть, пузырь, холщовый рукав, винт, линейка. Всё это лежит в моём городе на расстоянии одного дня езды и стоит вместе рублей пятнадцать.
Николай Мироныч, сам того не зная, задал мне правильную задачу.
Я уже знал, как её решить. Оставалось только собрать прибор.
Глава 4
Перечислил я всё вслух: так оно укладывается вернее.
Нужна мне трубка стеклянная, согнутая коленом, с одним концом пошире. Ртуть, чтобы налить её в это колено. Линейка, приложенная к трубке, и шкала на ней, нацарапанная по дюймам. Пузырь бычий, в холщовом рукаве, который ляжет на плечо. И винт, нагнетающий воду в этот пузырь.
Пять вещей. Всё это, прикинул я, должно было обойтись рублей в пятнадцать. Как выяснилось после, ртуть одна разрушила весь мой расчёт.
Утром я поехал за трубкой.
Аким Фадеич, стеклодув, который второй год дует мне градусники, выслушал заказ с тем терпеливым недоумением, с каким выслушивал все мои затеи, и потребовал чертёж.
— Колено тут, — показал я. — Загиб покруче. Одно плечо длинное, вершков десять, другое короткое и пошире. И чтоб стенка ровная была по всей длине, это главное. Ежели стенка гуляет, у меня столб врать станет.
— Стенка ровная… — Аким Фадеич нахмурился. — Барин, а на кой вам ровная стенка?
— На то, что я по ней мерить стану.
— Мерить чего?
— Кровь.
Стеклодув поглядел на меня, как на сумасшедшего, но ничего не ответил. Сразу пошёл работать.
Первую трубку он сломал на сгибе.
Вторую сломал тоже — на этот раз у меня на глазах. Красиво: стекло лопнуло с тонким звоном, осколки брызнули в песок. Аким Фадеич выругался, сел на чурбан и объявил, что стекло держит плавный загиб, а колено такой крутизны не выдержит никогда.
— Плавный так плавный. Лишь бы стенка не менялась.
Третья вышла.
Пузырь мне достали на бойне, и это было проще всего, потому что их там сотни и стоят они гроши. Я взял три, потому что наперёд знал, что с первым намучаюсь.