Литмир - Электронная Библиотека

— Впятеро! Сударь, да в своём ли вы уме?

— В своём, Ефрем Данилыч. Больных я травить не стану. Про корень мне надо знать нынче же, сколько в нём силы. Уголь при вас?

— При мне, — проворчал он и похлопал себя по карману. — И белладонна при мне. И сам я при вас до утра, коли уж вы меня откачивать приставили.

Корень я принял в девятом часу, запив водой. Терентий крутил винт, Кологривов слушал у меня на сгибе локтя, и Терентий же записывал числа в лист, как записывал их теперь десятки раз на дню. До приёма у меня вышло сто восемнадцать на семьдесят четыре, пульс семьдесят два. Мерили всякий час. Между часами Кологривов садился на лавку у стены, складывал руки на животе и засыпал, а Терентий будил его, когда подходил срок.

За окнами так и не стемнело, в Петербурге шли белые ночи, и Литейная за стёклами была серая и светлая, с пустой мостовой и будочником на углу. К полуночи у меня заложило нос. Около часу меня потянуло в сон, да так, что я дважды поймал себя на том, что закрываю глаза посреди фразы, и пульс, который считал Кологривов, опустился до шестидесяти. А в три часа напор вышел сто восемь на шестьдесят восемь, пульс пятьдесят восемь, и дальше числа не падали.

Всё шло, как я и ждал. Сон и редкий пульс в третьем часу ночи сами по себе доказывали мало, ночью они у всякого такие. Доказывал нос, заложенный посреди тёплой сухой ночи, и напор, который пошёл вниз вместе с ним, пусть и немного, потому что полную силу корень набирает неделями.

Проснулся я на лавке, под чьим-то сюртуком, когда за окном вовсю светило солнце. Кологривов сидел напротив и глядел на меня из-под бровей.

— Ефрем Данилыч, — сказал я, и голос мой прозвучал в нос. — Я жив.

— Вижу, что живы, — буркнул старик. — Храпели вы, сударь, на всё приёмное. Сиделки аж крестились.

В среду с утра корень получили первые четверо. Двое были из приёмного, те, кому я в первый же день новых приборов записал третью степень, и ждать им было дольше всех нельзя. Кологривов принял своё при мне, запил из кружки и сморщился от горечи.

Николай Мироныч принимал свою долю в конторе, перекрестившись на икону, а заодно и на ртутную трубку, и велел приказчику записывать в книгу, в котором часу хозяин пьёт лекарство. Числа у обоих держались прежние, сто семьдесят на сто пять у старика и сто семьдесят на сто у купца. Мерить всех четверых я собирался всякую неделю, а прибавлять не раньше третьей, и то по крупице, коли числа не тронутся.

— Нос заложит, переживу, — сказал Кологривов, возвращая мне кружку. — А тоска у меня и так от ваших запретов, сударь. Хуже не будет.

* * *

Субботним вечером в гостиной на Литейной собрался весь дом, и впервые за много недель мне некуда было спешить.

Вечернюю точку барон поставил в кабинете, против шестидесяти шести, и вышел к нам довольный. Субботнюю, недельной давности, с припиской «от радости», он успел показать всем домашним и половине своего клуба.

Дарья Гавриловна дописывала Сергею в полк третий лист. Тётушкам она, по её словам, собиралась писать не прежде, чем придёт ответ из Москвы, и перо у неё то и дело замирало над бумагой. Настя сидела у окна над большим листом и расчерчивала план дома на Кирочной, комнату за комнатой, по шагам, которые я намерил ей в пятницу, и флигель с отдельным крыльцом вышел у неё таким, каким я его себе и представлял.

Павел ходил по гостиной взад и вперёд в подбитом сапоге, который сапожник принёс ещё в четверг, и почти не хромал. Палку он носил под мышкой, как носят трость щёголи на Невском, и я ему это спускал, покуда дело не выходило за порог гостиной.

Проходя мимо меня, он всякий раз сообщал, сколько шагов прошёл. Уезжать ему было послезавтра, и сундук его уже стоял в передней, перевязанный верёвкой. Потом он сел к Готье за шахматы, проиграл ему две партии кряду и потребовал отыграться.

Мальчики давно спали. Сирень в саду распустилась за одну неделю, окна были отворены, и тянуло оттуда так, что Дарья Гавриловна дважды вставала затворить окно и так его и не затворила. Я сидел напротив Насти и ничего не делал, чего со мной не бывало с самого поста.

В передней постучали, часто и кулаком. Гришка, пошедший отворять, заговорил с кем-то вполголоса, потом по лестнице загремели сапоги, быстро, через ступеньку, и я узнал эту походку раньше, чем он показался в гостиной.

Мой главный помощник лекарь Никитин стоял на пороге в дорожном плаще, серый от пыли с сапог до самой шляпы. Щёки у него запали, и по красным векам я понял, что спал он последний раз не в эту ночь и не в прошлую. Шляпы он так и не снял. Барон привстал в кресле, а Никитин нашёл меня глазами и шагнул ко мне.

Вернулся. Вернулся с войны!

— Михайло Алексеевич, — сказал он хрипло. — Я к вам прямо с дороги. Есть новость, и ждать она не станет.

Глава 15

Никитина я обнял прямо на пороге, пыльного, каким он был, и почувствовал под ладонями, как он исхудал за эти пять месяцев. Лопатки его торчали под плащом, а от плаща несло конским потом и дорогой.

— Говори, Алексей, — сказал я. — Что за новость?

Никитин покосился на барона, на Дарью Гавриловну, на Настю у окна и замялся.

— При нас говори, — велел барон, поднимаясь из кресла. — У меня сын в гвардии.

Тогда он полез за пазуху и вытащил два письма. Одно, толстое и казённое, под сургучной печатью, он отдал мне. Второе было маленькое, сложенное вчетверо и затёртое на сгибах так, как затирается письмо, которое неделю возят на груди.

— Это вам, Пётр Кузьмич, — сказал он барону. — От Сергея Петровича. Я ехал мимо гвардейских квартир, он меня на дороге признал и велел отвезти.

Дарья Гавриловна ахнула и села. Барон принял его обеими руками, поглядел на знакомый почерк на обороте и протянул жене.

— Читайте вы, Дарья Гавриловна. У вас глаза лучше.

Читала она вслух, и голос её сперва не слушался. Сергей писал коротко и бодро. Стоят по квартирам, погода тёплая, кормят исправно, а каша в роте такая, что повар Английского клуба позавидует. Дальше ещё полстраницы шло про кашу. Такие письма он и обещал матери писать всю жизнь. Я помнил тот вечер, когда он рассказывал нам про Аустерлиц и просил матушке из рассказа не говорить ни слова. Внизу была приписка для меня.

«Михайле скажите, что белую соль я в воду сыплю, как он учил, по крупице на ведро. У меня в роте животами никто не мается. У соседей мается через одного».

Барон дослушал, глядя в окно, и хмыкнул.

— Про кашу пишет, — сказал он негромко. — Стало быть, дело близко.

Я сломал печать на пакете Виллие. Внутри лежало предписание лекарю Салтыкову, состоящему при главном инспекторе, немедля явиться в главную квартиру действующей армии. Под ним, отдельным листом, было письмо, писанное рукой самого Виллие. Прочёл я его сперва про себя, а потом, поймав взгляд барона, вслух.

«Салтыков. Армия идёт вперёд, и скоро будет большое дело. В апреле государь обходил госпитали в Бартенштейне, и я показал ему ваш пакет и ваш счёт под Пултуском. Триста девять принятых, восемнадцать умерших. Государь спросил, кто делал, и я назвал вас. Он велел, чтобы к делу подвижной лазарет стоял при каждой дивизии, какая пойдёт в огонь. Поставить их некому, кроме вас. Никитин свой лазарет держит исправно, но держать один и поставить разом шесть есть вещи разные, и вы это знаете лучше меня. Везите пакеты, сколько успеете, и везите вашу бумагу о носильщиках. Её прочтут там, где её можно подписать».

Ниже, другими чернилами, Виллие приписал ещё строку, и её вслух я читать не стал. «Довольно просить. Приезжайте требовать».

Почти теми же словами Виллие говорил со мной зимой под Пултуском, на крыльце лазарета, когда пообещал поддерживать своим именем и своей властью всё, что я затею. Выходило, что обещание своё он держал.

— Он так и сказал, Михайло Алексеевич, — заговорил Никитин, видя, что я дочитал. — Воротишься, говорит, один, отправлю назад. Я его спросил, отчего непременно вы. Он ответил, что поставить лазарет по бумаге может всякий, только по бумаге он развалится в первый же день дела. А вы ставили его своими руками и знаете, где у него ломается. И что счёт в армии умеют вести двое, он да вы, и второй ему нужен при деле.

42
{"b":"980904","o":1}