Последние носилки сошли с моста за четверть часа до полудня. На них лежал молоденький егерь, а несли его Сергей с усатым унтером из своей роты. Едва они ступили на наш берег, понтонный офицер махнул рукой. Солдаты вылили смолу на солому, разложенную вдоль настила, и сунули в неё факелы.
Мост занялся сразу, с нашего конца, и огонь побежал по соломе к середине реки.
Успели!
Виллие ждал у навесов и смотрел, как носилки одни за другими уходят под рогожи.
— Сорок, — сказал он.
— Сорок, Яков Васильевич. Живы все.
— Вот она, ваша бумага о носильщиках, — проговорил Виллие и кивнул на гвардейцев, которые, сбросив носилки, валились на траву. — Ходит на ногах. Это я государю тоже расскажу.
К двум часам в Тильзите уже стояла французская конница, и над водой было слышно, как перекликаются их трубы. Полковой лекарь, которого мы увели вместе с ранеными, постоял, глядя на дым над мостом, потом подошёл и молча пожал мне руку.
Сергей уходил к полку вечером. Полк его стоял в трёх верстах выше по реке, и полуроту ждали там к ночи. Шинель он вернул мне аккуратно сложенной.
— Отцу напиши, что я цел, — сказал он. — И матушке. И что каша была хорошая.
— Напишу, — ответил я. — Про кашу особенно.
— А в роте я скажу, что лекарь наш мне теперь зять, — добавил Сергей уже на ходу. — Пускай берегут.
Письмо барону я написал в ту же ночь. Про брод и про подводу я рассказал ему одному, на отдельном листе, а для Дарьи Гавриловны вышло четыре строки. Сергей жив и цел, кланяется матушке и велел передать, что каша у них была хорошая.
* * *
Перемирие подписали девятого.
Говорили о нём уже восьмого, с утра. По реке то и дело ходили лодки под белым флагом, туда возили наших офицеров с бумагами, обратно французских. Солдаты с обоих берегов перекликались над водой, сперва бранью, потом уже смехом, а после обеда у меня в лазарете ходила по рукам французская трубка, которую кто-то из наших выменял на табак у гребцов с их лодки.
Восьмого же я пошёл к Виллие и положил перед ним письмо к Ларрею. Готье написал его по-французски, а я в дороге переписал набело своей рукой, буква в букву, вместе с двенадцатью вопросами Штосса, которые Лука Осипович тоже переложил на французский.
— Это к Ларрею, — сказал я. — К тому самому.
Виллие поднял бровь.
— К тому, кого боготворит ваш Штосс?
— К нему. Вопросы писал Штосс, а письмо от меня, от русского лекаря, который читал его рапорты.
Он повертел письмо в руках.
— Хирург хирургу и в войну писать может, — сказал он наконец. — Передадут.
Ларрея я знал задолго до того, как услыхал о нём от Штосса. Там, откуда я пришёл, его имя стояло в учебниках военно-полевой хирургии рядом с Пироговым, которому ещё только предстояло родиться. Разбор раненых по тяжести, который я ставил на этом берегу, тоже начинал он. Ровесник Штосса, Ларрей резал по сей день, а Штосс давно не мог удержать нитки в дрожащих пальцах. И этот человек, коли гвардия Бонапарта уже вошла в Тильзит, был теперь в версте от меня, за рекой.
Весь следующий день я о письме не вспоминал. В трёх лазаретах лежало у меня около тысячи человек, и подвод, чтобы везти их дальше в тыл, не давали. Пакеты к тому дню кончились вовсе, на бинты резали рубахи, а Никитин ездил по деревням выменивать холст.
Вечером девятого числа, когда о перемирии знал уже весь лагерь, с тильзитского берега отвалила лодка под белым флагом и пошла прямо к моим лазаретам. Гребли двое французских солдат, а на корме сидел человек в тёмном мундире, с кожаной сумкой на коленях. Такую сумку я узнал бы издали, в таких хирурги носят инструмент.
Лодка ткнулась в берег. Человек вышел, спросил что-то у ближнего часового, и тот показал ему на меня.
— Ляховский, хирург гвардии императора французов, — представился он по-русски, мягко, с тем выговором, какой я слышал прошлой осенью в Вильне. — Вы лекарь Салтыков?
Я кивнул.
— Мой начальник, главный хирург гвардии господин Ларрей, прочёл ваше письмо и ваши двенадцать вопросов, — сказал Ляховский. — Он ждёт вас на том берегу.
Подумать только… Ещё день назад — наш враг. Но всё же.
Историческая личность ждёт меня на том берегу.
И отказать я не имею права.
Глава 17
Отказаться от встречи с Ларреем я мог, но не хотел. Да, этот человек по сути своей явлеятся одним из врагов Российской империи. Но так уж заведено, что лекари всегда могут найти общий язык друг с другом.
И с этим человеком я искренне хотел бы пообщаться.
Ляховскому я ответил, что буду у лодки на рассвете. Он кивнул и, уже садясь на корму, сказал, что наших раненых у Ларрея лежит человек двадцать, всё больше тех, кого французы подобрали после моста. Солдаты оттолкнулись вёслами, и лодка ушла к тильзитскому берегу.
Переправиться на тот берег по одному его слову я не мог. Лекарь, который в перемирие тайком плавает к неприятелю, даёт повод назвать себя изменником, и подхватят этот повод охотно. Для такой переправы мне нужна была бумага, и дать её мог один Виллие.
Застал я его в деревне на нашем берегу, в избе при главной квартире. Время шло к полуночи, а он сидел над бумагами в расстёгнутом мундире, и свеча перед ним оплыла до самого подсвечника.
— Знаю, — сказал он, не дав мне начать. — Французская лодка у ваших лазаретов. Мне доложили через час.
— Ларрей зовёт меня к себе, Яков Васильевич. Завтра.
Перо он отложил и откинулся к стене.
— И что вы ему ответили?
— Что буду на рассвете. Только прежде мне нужно ваше дозволение.
— Стало быть, дозволение. — Виллие потёр глаза. — А вы понимаете, что о вас скажут?
— Что лекарь Салтыков бегает к французам. Потому я и пришёл сперва к вам.
Он побарабанил пальцами по столу.
— Письмо ваше, выходит, дошло.
— Как видите. Ответом на него и была лодка.
— Ларрея у них носят на руках, — проговорил Виллие наконец. — После Эйлау, говорят, Бонапарт отдал ему свою шпагу. Такой человек не зовёт к себе русского лекаря ради одной учтивости. Ему от вас что-то нужно, Салтыков.
— Мне от него тоже. Его летучие фуры и ответы для моего доброго друга Штосса. А главное, наши раненые. Ляховский говорит, их у Ларрея человек двадцать.
Последнее Виллие понравилось. Он придвинул к себе чистый лист, писал недолго и подал мне бумагу, ещё не просохшую. Лекарю Салтыкову надлежало отправиться в Тильзит для осмотра наших раненых, оставшихся у неприятеля, и для знакомства с главным хирургом французской гвардии об их содержании до размена. Внизу стояла подпись Виллие, полная, со всеми званиями.
— Это на случай, ежели спросят, — пояснил он. — А спросят непременно, и не одни французы. При штабе найдутся люди, которые доложат наверх, что мой лекарь ездил к хирургам Бонапарта. Мне надо, чтобы ответить им было чем. Теперь слушайте. Глядите, как у него всё устроено, и запоминайте. Берите больше, чем отдаёте. И о сонном эфире ни слова. Мы с вами об этом условились.
— Эфир я оставлю здесь. Склянку отдам Никитину.
— И к закату чтобы были на этом берегу. Перемирие перемирием, а ночевать у неприятеля вам незачем.
Никитина я отвёл от костров шагов на тридцать и только там отдал ему склянку.
— В холод её и от огня подальше, — велел я. — Пары, сам знаешь, вспыхивают от свечи через пол-аршина.
Её он унёс в погреб пустого хутора у моста, где мы держали известь, а три лазарета принял, не переспросив ни одного моего распоряжения.
— А коли вас там задержат, Михайло Алексеевич? — спросил он только.
— Тогда Яков Васильевич потребует меня назад по перемирию. Бумага у меня с его подписью.
Из сорока человек, которых мы унесли из кирхи, пока были живы все. Завтра мне предстояло увидеть наших, оставшихся у Ларрея.
* * *
На рассвете лодка уже ждала меня у берега. Гребли те же двое французов, Ляховский сидел на корме, и белый флаг на шесте обвис от утренней сырости.