* * *
Виллие приехал шестого, к вечеру.
Главная квартира перебралась к нам днём, и вслед за ней потянулись штабные фуры. Виллие слез с коня у первого моего лазарета, и я едва его узнал. Он посерел и оброс щетиной, мундир его до самых локтей был в чужой крови, а стоял он, держась за стремя, булто не спал третьи сутки.
По лазарету он прошёл молча. Заглянул в перевязочную и в котлы, дошёл до моего часового у воды. У разбора постоял подольше, глядя, как Никитин делит подводы на три части и метит раненых мелом по рукаву.
Потом вернулся ко мне.
— Опоздали, Салтыков, — сказал он.
— На двое суток, Яков Васильевич. Зато с пакетами.
— Знаю. — Он кивнул на гору пустых обёрток у навеса. — Ваши пакеты я ещё с моста увидел, на подводах у въезда. По ним вас и нашёл. — Он оглянулся на лазарет. — Тихо у вас. У меня в главной квартире кричат громче.
— А вы где были в тот день?
— Под Фридландом, у третьей батареи. — Виллие провёл ладонью по небритой щеке. — Резал до темноты, покуда ядра не стали ложиться в мою фуру. Двести ваших пакетов, что пришли весной, кончились у меня к полудню. Выбыло у нас тысяч двадцать, Салтыков, а сколько из них утонуло на бродах, не скажет никто.
Я подал ему папку. В ней лежала моя бумага о носильщиках при каждой роте и двадцать один лист представлений с отказами, а поверх них новая, о подвижном лазарете при дивизии, с числом людей и подвод. Её Никитин всю дорогу писал под мою диктовку.
Виллие сел на опустевший тюк из-под пакетов, раскрыл папку на коленях и стал читать прямо тут, при свете моего костра. Читал он медленно и перевернул каждый лист.
— Летучие лазареты, — сказал он, дочитав. — У французов такое давно завёл Ларрей, главный хирург их гвардии. Летучие фуры, которые забирают раненых с поля, покуда идёт бой. Слыхали про него?
— Слыхал. У меня в Петербурге на этого Ларрея молится Штосс. Все его рапорты, какие удалось достать, прочёл по многу раз.
— Ваш Штосс знает, на кого молиться. — Виллие закрыл папку. — Счёт ведёте?
— Ведём. — Я окликнул Юлиуса, и тот принёс свою книгу. — С вечера четвёртого числа через три лазарета прошло тысяча двести сорок человек. Умерло тридцать девять, почти все из тех, кому помочь было уже нельзя.
Я смотрел, как Виллие ведёт пальцем по графам сверху вниз. Ни слова он не сказал, пока не дошёл до последней строки.
— А сколько умерло у меня, я не знаю, — проговорил он наконец. — Считать было некому. — Он вернул книгу Юлиусу. — Перепишите мне это набело к утру. Обе бумаги и ваш счёт я отдам государю сам. Из рук в руки.
Потом он заговорил о другом деле, и голос у него переменился.
— Завтра поутру последние полки переходят Неман. Мост за собой сожжём.
— Знаю, — сказал я. — Иначе француз пойдёт следом.
Виллие поглядел на меня внимательно, однако спрашивать, откуда я это знаю, не стал.
— В Тильзите, в кирхе, у меня лежат сорок человек, которых везти нельзя, — продолжал он. — Пробитые животы, раздробленные бёдра. Их и сюда довезли от Фридланда на телегах, из двоих одного. Второй такой дороги они не выдержат. По обыкновению их оставят при лекаре на попечение неприятеля.
— Я своих не оставлю, — сказал я.
— Знаю. Под Пултуском вы мне это уже говорили, слово в слово.
Говорил. Только сорок три лежачих тогда всё равно остались в костёле, потому что на моих подводах лежала своя сотня. Уезжая, я оглянулся на те двери и запомнил их.
— И что же вы предлагаете? — спросил Виллие.
— Нести их на руках. На носилках, по двое на каждые.
— Сорок носилок. Восемьдесят человек, и это не считая смены. — Виллие поднялся с тюка. — Где вы их возьмёте за одну ночь?
— Найду, — сказал я.
— Тогда несите. До полудня. В полдень мост загорится, с вами на нём или нет.
* * *
Людей я нашёл там, где и рассчитывал.
Сергей к тому вечеру отлежал у меня вторые сутки и уже ворчал, что его держат, как барышню. С подводы он поднялся сам, в мундире, который ему принесли из роты, бледный, но уже крепко стоявший на ногах. Выслушал меня, ничего не спросил и ушёл к своим. Через час он вернулся и привёл полроты гвардейцев, и с ними Дубасова с рукой на косынке, которому досталось командовать. Ротный отпустил их на весь день, услыхав, что просит Виллие.
— Сорок человек, говоришь? — спросил Сергей. — Нас тут шестьдесят. Говори, что делать.
Шестьдесят человек давали мне двадцать пар носильщиков и двадцать человек смены. За один раз мы уносили, стало быть, двадцать носилок, и ходить надо было дважды. Только мост был один, по нему с рассвета пойдёт арьергард, батальон за батальоном, с пушками и зарядными ящиками, и носилки пустят на настил разве что в промежутки. Всё это я прикинул той же ночью, когда гвардейцы улеглись спать, и выходило у меня впритык.
Никитина я оставил держать все три лазарета, а с собой взял Юлиуса.
На рассвете седьмого мы перешли мост на тильзитский берег, против потока. Кирха стояла в двух кварталах от реки, и её высокую башню я видел ещё из лагеря. Внутри у неё пахло кровью и воском от потушенных свечей. Раненые лежали на соломе между скамьями.
При них был полковой лекарь, тот самый, что зимой сносил раненых в пултусский костёл. Нынче он собирался остаться с ними сам и сдаться французам. Увидав нас, он сел на ступеньку алтаря и закрыл лицо руками.
— Под Пултуском я своих бросил, — сказал он глухо, не отнимая ладоней от лица. — Второй раз не смог.
— Вставайте, — ответил я. — Мне нужны ваши руки.
Носилки мы делали, как под Заборьем, из двух ружей и шубы. Её застёгивали на все пуговицы, рукава выворачивали внутрь и продевали в них ружья. Юлиус показывал гвардейцам, как класть раненого и как притягивать его к носилкам ремнями, а я с полковым лекарем обходил всех сорок и решал, кого нести в первой партии.
Пробитые животы я отправил первыми. Такому раненому всякая встряска могла сорвать то, что за пять дней в нём едва склеилось, и нести его надо было, покуда носильщики свежие. Пить им я не давал, только мочили губы мокрой тряпицей.
Раздробленные бёдра лекарь уложил в шины из досок, которые гвардейцы отодрали от скамей, а я прибинтовал их от подмышки до пятки. Под таких раненых вдоль ружей клали ещё по две доски, чтобы шинель не провисала и нога не болталась, и эти пошли второй партией.
Перед выходом каждой партии Юлиус обходил её с бутылью опийной настойки и капал каждому по двадцать капель, самым слабым по десять, а раненым в живот прямо на язык, не запивая.
— Слушать меня! — сказал я гвардейцам, когда первые носилки подняли. — Идти не в ногу. Шагнёте в ногу, носилки начнут качаться, и раненого вытрясет до смерти. Передний с левой, задний с правой. Через каждые двести шагов смена, меняться на ходу, носилок наземь не ставить. А кто оступился, тот кричит сразу, чтобы смена успела подхватить.
Гвардейцы засмеялись, но шли не в ногу.
Первую партию мы переносили почти три часа. Половину этого времени носилки простояли у въезда на мост, дожидаясь, покуда пройдёт очередной батальон или батарея, а на нашем конце моста с самого утра стояли понтонёры с вязанками соломы и бочками смолы и поглядывали на солнце. Сергей шёл в смене, как простой рядовой. Всякий раз, когда я отбирал у него носилки, через сотню шагов он снова оказывался у ручек.
Назад, к кирхе, мои гвардейцы шли против потока и жались к самому краю настила, когда мимо грохотали лафеты.
К одиннадцатому часу, когда вторая партия выходила из кирхи, я увидел с паперти, в просвет улицы, французские разъезды на южной окраине Тильзита. Конные держались вдалеке, за огородами, в город не входили, но и не уходили, и чем ближе к полудню, тем больше их становилось.
На середине моста один из гвардейцев второй партии оступился на мокром настиле. Он крикнул, как я велел, и смена подхватила носилки раньше, чем они коснулись досок. Раненый на них, гренадер с раздробленным бедром, даже не проснулся, и шины на нём не сдвинулись.