Намучался в итоге я со всеми тремя.
Первый потёк по шву на третьем же качке. Второй держал воду, зато оказался такой формы, что давил бугром посередине вместо всего плеча, и рука под ним белела кусками. Третий я велел разрезать, вывернуть и зашить заново, ровным мешком, и зашивала его прачка Матрёна, ругаясь, что ей и своих дел хватает.
Рукав из плотного холста шили мне там же. Простой чехол с завязками, чтобы пузырь лежал внутри и не гулял.
Винт делал Шамшев.
Он уже ходил по мастерской несколько дней, с повязкой поменьше прежней, и работать уже мог, но не в полную силу — это я запрещал. Заказ он принял и тут же обрадовался.
— Коробка с водой, — повторил он, разглядывая мой чертёж. — Винт с кружком. Кружок большой, чтоб пальцами крутить не спеша. Уплотнить чем?
— А чем уплотняют?
— Салом и паклей, Михаил Алексеевич, чем же ещё. — Он фыркнул. — Оно, конечно, потечёт. Всё, что с водой, течёт.
— Вот и сделай, чтоб не текло.
— Так не бывает.
— Тогда сделай, чтоб текло медленно.
Шамшев хмыкнул и взялся за дело. Назавтра винт был у меня — и действительно тёк, но медленно.
За ртутью я поехал к Лемке сам, и вот тут вышел разговор.
— Фунт? — Адам Васильевич снял очки. — Михайло Алексеевич, помилуйте, фунт ртути! Да зачем вам столько?
— Налить в трубку.
— В трубку! — Лемке всплеснул руками. — Да вы знаете, во что она встала? Я её из Гамбурга сейчас заказываю, она в мазях идёт золотниками, а вы фунт!
— Адам Васильевич, я верну втрое, когда прибор заработает. И слушайте теперь главное, а это важнее денег.
Я выложил на прилавок лист.
Правила по ртути я написал накануне, ночью, и написал их ровно так, как в своё время писал правила по хлорной извести, потому что знал цену этой красивой тяжёлой жидкости.
Ртуть есть яд коварный, я это знал твёрдо, потому что она не жжёт и не воняет. Она травит годами и понемногу, а начинается всё с дрожи в руках и с порчи зубов, и никто на свете не свяжет эту дрожь с той пролитой каплей.
Оттого правила такие.
Голыми руками не брать никогда, велел я. Наливать только над лотком, чтобы пролитое не ушло в пол. Пролитую собирать немедля и не веником, потому что он её размажет и разобьёт на мелкие шарики, а бумагой, сгоняя шарик к шарику. После смести в склянку с водой и закупорить. Хранить в склянке под водой. В комнате, где с ней работают, держать окно приотворённым. Не греть.
— И повесьте вот это у себя, — сказал я. — Над тем местом, где станете её переливать.
Лемке прочёл, и лицо у него сделалось серьёзным.
— Отчего же в наших книгах об этом ни слова?
— Оттого, Адам Васильевич, что беда эта приходит через десять лет, и никто её не связывает с ртутью. Вы ртутные мази третий год растираете. Руки не дрожат?
Аптекарь поглядел на свои руки и медленно положил лист на прилавок.
— Дайте мне второй список, — сказал он. — Я его подмастерьям повешу.
Собрали мы всё это в пятницу, во флигеле у двора за Рогаткой.
Трубку мы укрепили на доске стоймя, рядом прибили линейку с нацарапанной шкалой. Короткое колено соединили с коробкой Шамшева, коробку с рукавом, и всё это перевязали, промазали салом и оставили сохнуть.
А в субботу я налил ртуть и первый раз повернул винт.
Ртуть в длинном колене дрогнула и пошла вверх.
И тут же выплеснулась через край. Я долго думал и понял, где возникла проблема. Нужно было учесть запас высоты, а я сделал трубку впритык.
Но ничего, это исправимо.
Ртуть мы собирали по моим же правилам, бумагой, полтора часа, и Лемке при этом шипел на меня, как разозлённый гусь.
Четвёртую трубку Аким Фадеич сделал длиннее на четыре вершка и с загнутым верхом, и в понедельник прибор наконец стоял передо мной целый.
* * *
Первым я померил себя.
Сел, положил левую руку на стол, натянул рукав повыше локтя, завязал. Правой нащупал жилу на левом запястье и стал крутить винт свободной рукой, что оказалось неудобно до смешного.
Ртуть поползла вверх.
Пульс под моими пальцами шёл ровно, потом стал мягче, потом провалился и исчез совсем.
Я поглядел на шкалу и записал. Потом отпустил винт помалу, и в ту секунду, когда под пальцами снова толкнулось, посмотрел ещё раз. Почти то же самое.
Я вывел одно число и некоторое время просто на него глядел. Неужто получилось…
Полтора года я щупал жилы и писал в листы «пульс полон», «пульс мягок», «пульс тугой». Это были слова. Их нельзя сравнить, нельзя сложить и нельзя предъявить.
А теперь у меня было число.
Терентия я позвал вторым.
— Садись. Руку на стол.
— Это чего, барин? — Он с уважением оглядел доску с трубкой. — Вы прибор доделали?
— Доделал. Садись, ты у меня первый подопытный после меня самого.
Мерил я его с Плетнёвым. Тот крутил винт, я держал пальцы на жиле. Так вышло удобнее, и я тут же записал: прибором удобнее работать вдвоём.
У Терентия число вышло ниже моего.
Потом мерили учеников, и вот тут началось самое интересное.
Я собрал их в мастерской, всех двадцать, посадил на лавки и сказал, что нынче будет опыт вместо урока и что опыт этот мне нужнее, чем им.
— Слушайте. Всякий из вас видел, как бьёт кровь из перерезанной жилы.
— Видели, барин, — отозвались нестройно.
— А отчего она бьёт, а не течёт, как вода из ведра?
Никто не ответил.
— Не знаю, Михаил Алексеевич, — помотал головой Терентий. — Так отчего же?
— Оттого, что она в жилах не лежит, а стоит под напором. Сердце гонит её, как насос, и всякий раз, когда оно толкнёт, напор растёт, а между толчками падает. Вот этот напор я нынче и научился мерить.
После я перешёл к доске и принялся разъяснять им основы.
Как только схема была готова, я заговорил:
— Гляньте сюда. Вот трубка с ртутью. Ртуть тяжела, и чтобы её поднять, надо давить. Я надуваю водой пузырь на вашей руке. Пузырь жмёт руку и пережимает жилу. Когда я пережму её совсем, кровь в руке остановится, и пульс на запястье пропадёт. А та высота, на которую я к этой минуте загнал ртуть, и есть напор вашей крови, потому что я в точности его пересилил.
Кузьма поднял руку, как ученик.
— Барин. А зачем?
Вопрос был хороший, и я на него ответил длинно.
— Затем, — объяснил я, — что есть болезнь, которой здесь не знают. Человек живёт, ест, пьёт, толстеет, а напор в его жилах год за годом растёт. Сам он этого не чувствует, разве что голова болит к утру да звенит в ушах. А жилы этого не любят. И однажды где-нибудь в голове тонкая жила рвётся, и человека разбивает удар. Иных насмерть, иных вполовину.
Они серьёзно задумались.
— Так вот, братцы. Покуда я мерить не умел, я про этого человека мог только сказать, что он полнокровен. А нынче я скажу: у него столько-то. И запишу. И через месяц померю снова, и увижу, растёт число или падает.
— А лечить-то его чем? — спросил Гаврила.
И это был второй хороший вопрос за утро.
— Ничем, — честно сказал я. — Лекарства от этого нет. Ни у меня, ни у кого на свете. Зато есть соль, которую можно убрать, вино, которое можно бросить, и брюхо, которое можно ужать. Я велю ему всё это, а он мне не поверит, потому что ему не больно. А вот когда я покажу ему число и через месяц покажу второе, он поверит, потому что число не спорит.
Мерили мы в тот день четырнадцать человек.
И картина вышла такая, что я сидел над листом до темноты.
У Гаврилы, тощего и молодого, число оказалось низким. У Кузьмы, рыжего детины с шеей в два моих, — куда выше. У двоих стариков из слободских — выше всех, и у одного настолько, что я велел ему прийти назавтра и померил снова, чтобы убедиться.
То есть разница между людьми вышла у меня громадная, и ложилась она ровно так, как ей и положено. Кто моложе и суше — у того ниже, старше и грузнее — выше.
К купцу Николаю Миронычу я поехал во вторник вместе с Плетнёвым, который в последние недели заменял моего верного компаньона Никитина. Ведь тот остался на войне.