– Веришь?
– Конечно, – ответил Роберт Джордан. – Только разговор этот глупый.
– Это на тебя не похоже, – сказала Мария.
– Сегодня я и сама на себя совсем не похожа, – сказала Пилар. – Очень мало похожа. Из-за твоего моста, Inglés, у меня голова разболелась.
– Можно назвать его Мостом головной боли, – пошутил Роберт Джордан. – Но все равно он полетит у меня в то узкое ущелье, как сломанная птичья клетка.
– Вот это хорошо, – обрадовалась Пилар. – Продолжай и дальше в том же духе.
– Он у меня переломится, как очищенный банан.
– Банан я бы сейчас съела, – сказала Пилар. – Давай, Inglés, скажи еще что-нибудь эдакое.
– Хватит, – ответил Роберт Джордан. – Пошли в лагерь.
– Ну да, твой долг, – сказала Пилар. – Да никуда он не денется. Я же обещала, что дам вам побыть вдвоем.
– Нет. У меня много дел.
– Это тоже важное дело, да и большого времени не требует.
– Пилар, закрой рот, – сказала Мария. – Это же грубо.
– А я такая, я грубая, – сказала Пилар. – Но и очень чуткая. Soy muy delicada. Оставляю вас одних. А разговоры про ревность – чушь. Просто я разозлилась на Хоакина, потому что увидела по выражению его лица, какая я страхолюдина. А ревную я разве что к твоим девятнадцати годкам. Да и ревность эта ненадолго. Тебе тоже не всегда будет девятнадцать. А теперь я пошла.
Она встала, уперлась рукой в бок и взглянула на Роберта Джордана, который тоже уже стоял. Мария продолжала сидеть под деревом, низко опустив голову.
– Мы пойдем в лагерь все вместе, – сказал Роберт Джордан. – Так будет лучше, да и дел по горло.
Пилар кивнула в сторону Марии, которая так и сидела под деревом молча, отвернувшись от них, улыбнулась, едва заметно пожала плечами и спросила:
– Дорогу знаешь?
– Я знаю, – сказала Мария, не поднимая головы.
– Pues me voy, – сказала Пилар, – тогда я пошла. Приготовлю тебе что-нибудь посытней – подкрепиться, Inglés.
И она пошла через заросший вереском луг к ручью, который бежал отсюда до самого лагеря.
– Подожди, – окликнул ее Роберт Джордан. – Пойдем лучше все вместе.
Мария сидела молча.
Пилар, не оглянувшись, лишь шутливо бросила:
– Qué va, вместе! Увидимся в лагере.
Роберт Джордан смотрел ей вслед.
– С ней ничего не случится? – спросил он Марию. – Больно уж вид у нее болезненный.
– Пусть идет, – сказала Мария, по-прежнему не поднимая головы.
– Все же, наверное, надо было пойти с ней.
– Пусть идет, – сказала Мария. – Пусть идет!
Глава тринадцатая
Они шли через заросли горного вереска, и Роберт Джордан чувствовал, как вереск цепляется за ноги, бедром он чувствовал тяжесть револьвера в кобуре, чувствовал, как солнце припекает голову, как холодит спину легкий ветерок со снежных вершин, а в руке он чувствовал руку девушки, крепкую и сильную. Через их сплетенные пальцы, через соприкасающиеся ладони и запястья что-то шло от нее к нему, стекая с ее запястья, ладони, пальцев – что-то свежее, как первое дуновение воздуха с моря, пробуждающее едва заметную рябь на его зеркально гладкой поверхности, невесомое, как птичье перышко, скользнувшее по губам, как листок, слетевший с дерева в безветренную погоду, такое невесомое, что ощутить его можно было даже через легкое касание кончиков пальцев, но от тесной спаянности их пальцев, ладоней и запястий оно становилось таким мощным, таким накаленным, таким требовательным, таким мучительно острым, что у него вверх по руке словно бежал ток, наполняя все тело ноющей пустотой желания. Солнце сияло на ее волосах цвета спелой пшеницы, на золотисто-смуглой гладкой коже ее милого лица, на изгибе шеи, когда он поцеловал ее, прижав к себе и запрокинув ей голову. Он почувствовал, как она задрожала от его поцелуя, и прижал к себе всем телом, ощутив сквозь два слоя ткани ее груди, маленькие и упругие; обнимая ее одной рукой, он протянул другую, расстегнул пуговицы на ее блузе, склонился и поцеловал их, а она стояла, запрокинув голову и дрожа. Потом ее подбородок коснулся его головы, и он почувствовал, как она обхватила ее ладонями и притянула к себе. Он выпрямился, крепко, обеими руками обнял ее, приподняв над землей, и снова почувствовал, как она дрожит, а потом ее губы прижались к его шее. Он поставил ее на землю и выдохнул:
– Мария, о, моя Мария!
Потом спросил:
– Куда пойдем?
Она молча просунула руку под воротник его рубашки и стала расстегивать пуговицы, потом сказала:
– И ты. Я тоже хочу тебя поцеловать.
– Не надо, крольчонок.
– Надо. Надо. Я буду делать все, как ты.
– Нет. Это невозможно.
– Ну, тогда… О, тогда… Тогда… О!..
А потом был запах примятого вереска, и колкость сломанных стеблей под ее головой, и солнце, ярко сиявшее на ее опущенных веках, и то, что он запомнит на всю жизнь, – ее запрокинутая голова, утопающая в вереске, изгиб ее шеи, едва заметно и безотчетно шевелящиеся губы, трепет ресниц на веках, плотно сомкнутых, чтобы солнце не било в глаза и чтобы ничего не видеть. От просвечивавшего сквозь веки солнца все тонуло в красно-оранжево-золотисто-рыжем свете, и все окрасилось для нее в этот цвет, все – наполненность, одержимость, обладание – все обрело этот цвет, этот слепящий цвет. Для него это был темный тоннель, который вел в никуда, все дальше в никуда, в вечное никуда, тоннель, тяжело давящий землей на плечи, беспросветный, не имеющий конца, тянущийся беспредельно, всегда, всегда в никуда, в неведомое никуда, еще и еще раз во всегдашнее никуда, и вот уже из самых последних сил – вперед, вперед, вперед, в никуда… и вдруг – ожог, оцепенение, и никуда исчезло, время замерло, остались только они двое в этом остановившемся времени, и он почувствовал, как земля качнулась под ними и поплыла.
Потом он лежал на боку, головой утопая в вереске, вдыхая его запах вместе с запахом корней и земли, и солнце просвечивало сквозь вересковые кустики, царапавшие его голые плечи и бока, а девушка лежала напротив, все еще не открывая глаз, потом она открыла их и улыбнулась ему, и он сказал очень устало, словно бы издалека, но ласково:
– Привет, крольчонок.
А она улыбнулась из близи, совсем рядом, и сказала:
– Привет, мой Inglés.
– Я не Inglés, – лениво возразил он.
– Нет, ты Inglés, мой Inglés, – сказала она, обеими руками притянула его к себе за уши и поцеловала в лоб. – Вот. Ну как? Теперь я лучше умею тебя целовать?
Потом они шли вдоль ручья, и он сказал:
– Мария, я люблю тебя, ты такая чудесная и такая красивая; когда я с тобой, со мной происходит что-то удивительное, я чувствую себя так, словно готов умереть, когда мы любим друг друга.
– Я и умираю каждый раз, – ответила она. – А ты разве нет?
– Нет. Но почти. А ты почувствовала, как поплыла земля?
– Да. Когда умирала. Обними меня, пожалуйста.
– Нет. Я держу тебя за руку, и мне этого достаточно.
Он посмотрел на нее, потом перевел взгляд на дальний край луга, над которым парил, высматривая добычу, ястреб и где над горами начинали собираться большие предвечерние облака.
– А с другими у тебя было так же? – спросила Мария. Теперь они шли, держась за руки.
– Нет. Честно.
– Ты многих любил?
– Нескольких. Но не так, как тебя.
– И с ними так не было? Правда?
– Было приятно, но так, как с тобой – никогда.
– А земля действительно плыла. Раньше у тебя бывало, что земля плыла?
– Нет. Честно – никогда.
– Ох, – сказала она. – И на это нам достался только один день.
Он промолчал.
– Но хотя бы раз это у нас было, – сказала она. – А я тебе правда нравлюсь? Тебе хорошо со мной? Потом я буду выглядеть лучше.
– Ты и теперь очень красивая.
– Нет, – сказала она. – Но ты погладь меня по голове.
Он провел ладонью по ее коротким волосам, ощущая их мягкость и то, как они склоняются под его рукой и снова встают, пробиваясь сквозь пальцы, потом обхватил ее голову обеими руками, повернул к себе лицом и поцеловал.