Рогатый споткнулся раз, другой, сбавил ход и встал посреди улицы, широко расставив лапы. Дышал он тяжело, с хрипом, бока ходили ходуном, а потом он повернул ко мне огромную морду, насколько позволяла шея, и рыкнул.
— БЕСШОРСТНЫЙ…
— Да, малыш, — сказал я, гладя его по кости. — Это я.
— МНЕ… МНЕ СТРАШНО.
— Не бойся. Я с тобой, и никому тебя в обиду не дам. Давай-ка заберем Камушка, и ты отведешь нас домой. Договорились?
Он помолчал, шумно сопя, и я понял, что меньше он становиться не собирается, видать, страх в нем еще сидел, хоть и притих. Ну и ладно. Таким, какой он есть, он в темницу пробьется куда быстрее нас с Наирой, которая как раз выбежала из-за угла, держась за бок и хватая ртом воздух.
Дорогу к темнице я помнил по тому дню, когда нас в нее вели. Тюремная стража, завидев, кто к ним идет, разбежалась сама, побросав ключи и фонари, так что дверь У-уку пришлось выдирать уже скорее из озорства, вместе с петлями и куском стены. Из камер, щурясь на свет, полезли оборванные люди, ничего не понимающие, и я велел им бежать, пока выпускают. В дальней камере, у мокрой стены, стоял Бу, серый и неподвижный, и, если бы не знал я его, принял бы за кучу щебня, которую забыли вынести.
— Я слышал все, что происходило наверху. Вибрации были крайне интересны. Восторг, — сказал он.
— Никакого восторга, — отрезал я. — Сматываемся.
— Вопрос. Почему У-ук имеет размер боевой особи?
— Ты задаешь вопросы не в самое подходящее время, дружище, валим!
Выбрались мы через задний двор, где в такую ночь никого не было, и укрылись за глинобитной стеной, у которой пахло ослами и прелой соломой. Над городом гудел набат, кто-то голосил, где-то хлопали мушкеты. Я спрыгнул с У-ука и встал перед ним, взяв его за лапы, каждая из которых была шире моей груди.
— Малыш, послушай меня внимательно. Вспомни место, где мы с тобой были. Поляну, снег, лес. Сосредоточься и вспомни.
— СТРАШНО…
— Я с тобой. Все, не бойся. Наира, Бу, беремся за руки.
Левую лапу я отпустил, и в ладонь мне тут же вцепились холодные пальцы, а Наира другой рукой ухватилась за край панциря Бу.
— Вспомни Мишу. Миша тебя обижать не хотел, он просто дурак косолапый. Вспомни, как там пахнет. Как тебе было весело с нами. Вспомни каждую веточку, каждый камушек и каждую снежинку. Вспомни, малыш, и перенеси нас туда.
С первого раза ничего не вышло, воздух дрогнул, поплыл и опал, а У-ук жалобно заскулил и попытался вырвать лапу. Я ее не отпустил и шептал ему одно и то же, про снег, про сосны, про Мишу, покуда стена за нами не пошла рябью и снова не успокоилась. Только когда я уже решил, что ничего у нас не выйдет, меня дернуло за живот так, что я чуть не выпустил лапу, и мир вокруг вывернулся наизнанку. Мимо понеслись звезды, какие-то чужие планеты в кольцах, разноцветные полосы света, и все это в полной тишине, от которой закладывало уши. Тошнило меня как в детстве на карусели в городском парке, когда отец раскрутил ее так, что я потом полдня лежал на траве.
Потом стало темно, и темнота эта была пустая, в ней не пахло и не звучало вообще ничего, так что я успел подумать, что вот теперь мы точно вляпались, и тут в лицо ударил мороз, под ногами скрипнул снег, и в нос полез запах хвои, родной и смолистый. Зимнее солнце светило сквозь сосны, и стояли мы втроем, в рубахах, мокрые от пустынного пота, на той самой поляне, где Бу учил малыша перебрасывать камушки. Рядом на снегу сидел У-ук, снова маленький, мохнатый, с розовыми ушами, и икал. Наира рухнула рядом на колени, сгребла малыша в охапку, уткнулась носом ему в макушку и, поглаживая, что-то шептала утешительное.
А из кустов, в которых еще дрожали сломанные ветки, выглядывал Миша, разинув пасть.
— Егерюшка… енто самое… — сказал он, моргая. — Я ж токмо спросить хотел, чего вы тут гуртом колдуете. А пошто вы, извиняюсь, вдруг на три метра левее стоите, чем токмо что стояли? И как енто вышло-то?..
* * *
Есть законы физики. Есть законы магии. А есть законы параллельных вселенных, где магия, физика и пространство-время сплелись в один клубок и на соседей внимания не обращают, а потому и время там течет по-своему. В мире, куда занесло Егора и его компанию, оно бежало стократ быстрее, а может, и тысячекрат, потому что считать там было некому. Почти двое суток прожили они под тамошним солнцем, отсидели в темнице, разогнали стаю гиено-шакалов у реки и успели перевернуть вверх дном султанский пир, а на заснеженной поляне за это время медведь Миша, вывалившийся из кустов с вопросом на языке, так и не успел свой вопрос договорить.
Зато в пустынном городе время своего не упустило.
Про ту ночь потом рассказывали по-разному. Погонщик ослов клялся, что своими глазами видел, как за глинобитной стеной у заднего двора полыхнуло белым и рогатый шайтан ростом с минарет растаял в воздухе вместе с чужеземцем, его длинноухой женой и ожившим камнем. Мальчишка-водонос уверял, что шайтан перед тем, как исчезнуть, поклонился городу. Ни тому, ни другому никто не верил, но слушали обоих с удовольствием, рассказывать оба были мастера.
Элира в ту ночь ничего этого не видела. Она стояла посреди тронного зала, по щиколотку в разлитом вине и крови, и отбивалась от стражника, который вырвал саблю у ее товарища и теперь пытался достать ее саму. Краем глаза она успела заметить, как чужеземец, не останавливаясь, свалил ее отца двумя ударами и кинулся за шайтаном, даже не обернувшись, и почему-то именно эта картина засела у нее в памяти на всю жизнь, крепче пожара и крови на изразцах.
Стражника она в конце концов достала ножом под ребра, а когда подняла голову, в выбитых дверях уже никого не было, только дым тянуло во двор и где-то за стенами ревело так, что звенела посуда на уцелевших столах. На рассвете она послала людей обыскать весь город, но чужеземца не нашли ни живым, ни мертвым, и Аши, все еще дрожавшая после ночи, первой сказала вслух то, о чем думали остальные, что ушел он туда же, откуда пришел.
Утро застало дворец обгоревшим наполовину. Женская половина выгорела до стен, в тронном зале чадили ковры, а на голубых изразцах так и осталось темное пятно, которое потом трижды пытались отскоблить и в конце концов заложили новой плиткой.
Стражники, кто уцелел, сидели на площади рядком, со связанными руками, и смотрели в землю. Султана Али нашли под столом, с челюстью, свернутой набок, и вытащили на свет за ноги. Толпа требовала посадить его на кол, на который он сам столько лет сажал рабов для забавы, и Элира, стоявшая на ступенях в разорванном халате и с саблей, вырванной в пыл сражения, долго молчала, прежде чем ответить. Отца она судила при всем городе, как судят конокрада, и отправила его до конца дней дробить камень в каменоломнях за рекой, где он через три года и умер, так большеу и не выговорив внятно ни одного слова.
Трон ей предлагали в тот же день. Старшины кварталов пришли к ней всем скопом, напомнили, чья кровь течет у нее в жилах, и поклонились в пояс. Элира выслушала их, сидя на ступенях, и сказала, что кровь у нее от отца, и потому хорошего в ней мало, а если город хочет ее в правители, пусть выберет по-честному. Выбирали всю неделю, по кварталам, бросая камешки в кувшины, и спорили так, что на рынке дважды доходило до драки. Камешков в ее кувшине оказалось больше, чем во всех остальных вместе, и про право крови с тех пор в городе вспоминали только старики, да и то вполголоса.
Первым делом она открыла колодцы. Вода в городе отныне не стоила ни гроша, и тот самый горожанин, что когда-то требовал плату с измученных жаждой чужеземцев, еще долго ходил мимо своего колодца, тяжко вздыхая. Потом расчистили караванные тропы, по которым при Али ходить боялись из-за стаи гиено-шакалов. Через год в город потянулись купцы из-за песков, через пять на базаре торговали шелком и медью, а через пару месяцев на месте старой темницы стояла школа, где дети постигали грамоту и счет.
Годы катились один за другим. Те, кто помнил ночь пожара, состарились, их дети выросли, и для внуков история о чужеземце давно стала сказкой, которую рассказывают перед сном. В сказке этой он был то великаном, то колдуном, приручившим шайтана, то посланником самого неба, и никто уже не помнил, что ростом он был обычным, ругался заковыристо и вечно ворчал на кого-то невидимого.