Я села за стол и ответила в тот же день.
Ответ уместился на полутора страницах.
Я написала, что запись получена с сервера работодателя, доступ к системе осуществлялся с использованием технической учётной записи, оставленной активной, и вопрос правомерности будет рассматриваться отдельно.
Дальше пошло по существу.
Первое. Двадцать первого ноября Виктория Александровна публично, в присутствии сорока сотрудников, распространила заведомо ложные сведения о преступлении. Статья сто двадцать восемь точка один, часть вторая. Свидетели установлены, шестеро дали письменные объяснения.
Второе. В обоснование обвинений предъявлены изображения переписки. Экспертиза установила признаки монтажа. Статья триста двадцать семь.
Третье. Восемьсот сорок тысяч, полученные шестнадцатого сентября на оплату протокола ЭКО, использованы по назначению — с биологическим материалом третьего лица, о чём получатель средств умолчала при их получении. Заём подтверждён распиской. Статья сто пятьдесят девять.
Четвёртое. Двадцать четвёртого декабря супругом получателя направлены сообщения с требованием подписать отказ от имущества под угрозой распространения ложных сведений. Записи разговоров и переписка приобщены.
В конце я написала:
«Виктория Александровна, ваша претензия будет рассмотрена в установленном порядке. Со своей стороны сообщаю, что материалы по перечисленным эпизодам подготовлены и находятся в моём распоряжении в полном объёме.
Я никуда не тороплюсь».
Приписку её я оставила без ответа.
Отправила и вернулась к работе.
Через час меня всё-таки догнало.
Я сидела над структурой сделки и поймала себя на том, что смотрю в одну точку. Женщина рожает через две недели. У неё нет дома. Она пишет мне от руки на отдельном листочке, потому что юрист составил ей четыре страницы, а сказать она хотела совсем другое.
Я сходила за водой и вернулась.
Я не заплачу ей ни рубля. Я это знала твёрдо и знаю до сих пор.
Но час у меня из того дня выпал.
Вечером я всё-таки открыла её страницу в сети.
Последняя запись стояла ноябрьская. Ни фотографий, ни живота, ни подписей про счастье. Страница выглядела заброшенной.
Я закрыла её и больше туда не заходила.
Ужин мы устроили в мае.
Идея была его. Мы сидели вечером у него на кухне, и он сказал, что нас пора показать вместе за столом, а не в холле под руку.
— Восемь человек, — сказал он. — Свои. У меня в квартире.
— Зачем?
— Затем, что рынок должен видеть постоянство. Один вечер — это скандал. Ужин на восемь человек через три месяца — это союз.
Мы позвали Разумовского с женой, партнёра Станислава по фонду с супругой и двоих юристов с рынка. Готовили в ресторане, подавали дома.
Я приехала за два часа и расставляла тарелки.
Вот что странно. Я четыре года жила с мужчиной, и мы принимали гостей раз двадцать, и я всегда делала всё одна: меню, закупка, сервировка. Сергей выходил к столу.
Станислав в этот вечер резал хлеб, менял тарелки и трижды уходил на кухню за водой.
Ужин прошёл хорошо.
Разумовский рассказывал байки из девяностых, жена его смеялась, партнёр по фонду спорил со мной про поправки и проиграл спор дважды. Меня спрашивали про фармацевтическую сделку, и я отвечала, и слушали меня внимательно.
Один раз меня всё-таки задело.
Жена Разумовского, женщина лет шестидесяти, тронула меня за руку и сказала тихо, между блюдами:
— Катенька, вы держитесь молодцом.
Я улыбнулась и ответила что-то про работу.
Она имела в виду хорошее. Я это понимала. И всё равно у меня внутри дёрнулось. Значит, за столом сидит женщина, вынужденная держаться. Значит, они это видят.
Никто больше ни разу не упомянул февраль.
Я заметила это ближе к десяти. За столом сидели восемь человек, знающих мою историю до последней подробности, — и никому в голову не пришло сказать о ней вслух. Меня перестали обсуждать. Меня начали приглашать.
В половине двенадцатого гости разъехались.
Мы стояли с ним на кухне среди тарелок.
— Ну как? — спросил он.
— Сработало.
— Я не про это спрашиваю.
Я посмотрела на него.
— Мне было хорошо, — сказала я. — Первый раз за долгое время мне было просто хорошо, без задачи.
Он кивнул и стал составлять тарелки в мойку.
Я стояла и смотрела ему в спину.
— Станислав.
— Да.
— Вы сказали в апреле «когда мы поженимся».
Он выключил воду.
— Сказал.
— Вы это серьёзно?
Он повернулся, вытирая руки полотенцем.
— Екатерина Андреевна, — сказал он. — Я в шутку не разговариваю.
Я стояла и держалась за спинку стула.
Внутри у меня в эту секунду было сложно. Там было тепло и там было страшно, и страх этот шёл из очень старого места: в двадцать девять я уже слышала, что впереди у меня всё, и покупала под это плитку.
— Мне нужно ещё немного времени, — сказала я.
— Я знаю.
— Вы не спрашиваете сколько.
— Не спрашиваю. — Он повесил полотенце. — Идите спать, у вас завтра банк в девять.
Я пошла по коридору к гостевой.
У двери остановилась.
— Спокойной ночи, Стас, — сказала я.
Я впервые назвала его так.
Он поднял голову от мойки.
— Спокойной ночи, Катя.
Глава 22
— Екатерина Андреевна, к вам человек.
— Записан?
— Нет. — Секретарь помялась в дверях. — Он говорит, вы поймёте. Костров... нет, Костин. Константин.
Я подняла голову от монитора.
— Проводите.
Он вошёл, и кабинет стал маленьким.
Метр девяносто с лишним, плечи в проём, спортивная куртка поверх футболки. Летом он выглядел ещё крупнее. В руках он держал пластиковую папку и не знал, куда её деть.
— Здравствуйте, — сказал Костя.
— Садитесь.
Он сел на стул для посетителей, и стул под ним скрипнул.
Мы посмотрели друг на друга.
Я видела этого человека три раза: на камере в моём бывшем кабинете, на записи, разрушившей мне восемь лет дружбы, и у задней стены бального зала двадцатого февраля.
Он видел меня один раз — со сцены.
— Я вам, наверное, последний человек, — сказал он.
— Наверное.
— Ага. — Он положил папку на колени. — Тогда я быстро.
Он говорил семнадцать минут.
Ребёнок родился двенадцатого апреля. Мальчик, три двести. Тест он сделал в мае, через клинику, официально: отцовство подтвердилось, вероятность девяносто девять и девять.
— Я его признал, — сказал Костя. — По документам всё сделал, я в свидетельстве отец.
— Дальше.
— Дальше плохо.
Он открыл папку и стал выкладывать бумаги мне на стол.
Заявление участковому, февраль. Два вызова скорой, май. Копия обращения в опеку от соседки, июнь. Выписка из медкарты ребёнка: недобор веса, пропущенные приёмы, отказ от патронажа.
— Я плачу, — сказал он. — Я ей сорок тысяч в месяц кладу, я квартиру ей снял на Профсоюзной. Я езжу через день. Она то пускает, то не пускает. Один раз я приехал, а она с ним на площадке в двенадцать ночи сидит, в халате, и говорит, что дома камеры.
— Какие камеры?
— Никакие. — Он смотрел в пол. — Она считает, за ней следят. Она мне сказала: это Катя всё, Катя не остановится.
Я молчала.
— Я в мае думал, что это после родов, — продолжал Костя. — Мать моя говорит: у всех бывает, пройдёт. Не проходит. Она с ним из дома выходит раз в неделю. Она ему имя до сих пор не выучила, она его зовёт «маленький».
— Как вы его назвали?
— Артём.
Я записала.
Он поднял голову.
— Мне надо его забрать, — сказал Костя. — Совсем. Я один воспитаю, у меня мать поможет, она рядом живёт. Я не хочу её топить, я просто хочу ребёнка. Она с ним рано или поздно что-нибудь сделает.
— Вы понимаете, о чём просите?
— Понимаю. Мне сказали, вы лучшая.
— Кто сказал?
— Юрист. Я к нему ходил на консультацию. — Костя усмехнулся невесело. — Он мою историю послушал и говорит: у вас против неё Соловьёва работает, идите к ней, у неё и материалы, и мотив.