Замолкаю, когда Гера поворачивает голову. В прошлый раз такой взгляд закончился длинной речью о взрослых женщинах, которых не надо вытаскивать из каждой лужи. Сейчас она только выдыхает и снова смотрит на Наталью Андреевну.
Наталья Андреевна проводит ручкой по строкам, перечёркивает утреннюю консультацию и вписывает отсыпной. Рите звонит при нас. Та слышит про ночную смену, коротко ругается на общий график и переносит съёмку без попытки выжать из двух врачей бодрость после дежурства.
В коридор мы выходим вместе. Гера несёт исправленную распечатку, я — её бутылку, которую она оставила на столе. До поворота молчим. Вокруг обычный больничный день: каталки, звонки, быстрые шаги, чужие разговоры.
— Ты всё-таки говорил, — замечает она. — Не за меня, я понимаю. И только после того, как я закончила. Просто очень… подробно и громко. Наталья Андреевна всё поняла немного раньше тебя.
— Я тоже понял раньше. Но меня уже было не остановить. Я обещал не отвечать за тебя, а не превращаться в немого Котаева — это вообще разные услуги.
Гера прижимает губы друг к другу, но улыбка всё равно пробивается. Я протягиваю ей забытую воду. Наши пальцы соприкасаются, и эта короткая херня действует сильнее, чем должна после вчерашнего лифта. Она тоже не сразу отнимает руку.
— Спасибо, — говорит тихо. — За то, что дал мне сказать первой. И за то, что потом сказал то, что я… Я бы так не смогла. Не потому, что не думаю, а потому что у меня половина слов по дороге извинилась бы и вернулась обратно.
— Ты прекрасно справилась. И с графиком, и с Ильёй. С Ильёй особенно.
Голубые глаза поднимаются мгновенно.
— Ты слышал? Тогда зачем вошёл с таким лицом, будто он уже успел сделать что-то ужасное? И зачем отдал ему свой пирог? Ты сам говорил, что у тебя могут быть другие женщины. Я даже на ужин не пошла, Коста. Я ему отказала. Очень ясно. Ну… в конце было ясно.
Свободу, взрослых людей и отсутствие обещаний я помню. Ревность, зараза, — нет. Она появляется, когда другой мужик смотрит на Герины губы, и сразу ведёт себя так, будто квартира, лифт и мои руки что-то оформили без моего участия.
— Потому что я ревновал. Прав на тебя у меня нет, обещаний я тебе не давал и своих правил не менял. Всё это я отлично помню. А потом вижу рядом с тобой красивого хирурга — и мне хочется вынести его вместе со стулом в коридор. Не вынес. Но желание, сука, было.
Гера перестаёт улыбаться и прижимает бутылку к груди.
— Это нечестно. Ты можешь… то есть я понимаю, что можешь. Ты сразу сказал. Но тогда сердиться на мой ужин, которого даже не было, немного… Нет, не немного. Совсем нечестно.
— Совсем. Честным сейчас будет не обещать, что я внезапно исправился, а сказать как есть: я ревную тебя без всякого права и пока нихера не понимаю, что с этим делать. За тебя решать не буду, Илью вместе со стулом не вынесу. Но нравиться мне его красивая челюсть не обязана.
Она тихо смеётся и остаётся рядом. Смотрит на меня так, что я уже вижу её без халата: у стены, на узкой кровати, с моими плечами между мягких бёдер.
В кармане снова вибрирует телефон.
Лика.
Гера слышит звук и первой отступает на шаг.
Вот и вся наша честность: ей нельзя хотеть мужчину с моими правилами, мне нельзя ревновать женщину, которой я этих правил не предлагаю менять. Но мы оба стоим посреди коридора и дышим так, словно только что опять закрылись двери лифта.
— Тебе пора, — говорит она.
— Нам обоим.
Расходимся в разные стороны.
Лике я снова не отвечаю.
• • •
Ночью мы встречаемся уже возле палаты пробуждения.
Мужчину привозят из операционной слишком сонным для полученной анестезии и прошедшего времени. Речь смазана, правая рука поднимается хуже левой. Я проверяю проходимость дыхательных путей, сатурацию и давление, пока Гера встаёт с другой стороны каталки. Она просит пациента улыбнуться, назвать имя, удержать перед собой обе руки — и сразу просит глюкометр.
Глюкоза — 2,2 ммоль/л.
Глюкозу вводят через уже установленный венозный доступ. Через несколько минут мужчина становится заметно бодрее, отвечает яснее, обе руки держит увереннее. Удобно было бы назвать причину найденной и выдохнуть, но Гера не закрывает на этом вопрос: очаговые симптомы появились после операции, поэтому пациента всё равно везут на срочную КТ головы под мониторингом. К моменту передачи он стабилен, дышит сам, слабость почти ушла.
Гера выходит в коридор последней. Пока передаёт пациента, голос у неё ровный, плечи расправлены. Дверь закрывается — и котёнок на секунду прислоняется затылком к стене.
Я протягиваю ей воду и завёрнутый пирог.
— Комната дежурного свободна. Съешь и ляг.
— Я не могу уйти из отделения. То есть могу дойти до комнаты, она же здесь, но спать во время дежурства…
— Ты не уходишь. Телефон при тебе, медсестра знает, где ты, следующий осмотр по времени. Пока тебя не зовут, у тебя есть законное право не стоять в коридоре из принципа.
Она собирается спорить. Потом замечает пирог, вздыхает и идёт рядом.
В комнате узкая кровать вдоль правой стены, стол у окна и раковина возле двери. Гера моет руки, съедает пирог и выпивает половину бутылки. Сама ставит таймер на двадцать пять минут, снимает обувь и ложится поверх покрывала.
Я не сажусь охранять её сон. У меня свой пациент, назначения и две медсестры, которые справляются без красивого мужчины рядом, но не откажутся потом припомнить, сколько времени он отсутствовал.
Когда возвращаюсь, таймер ещё не звонил. Гера уже проснулась. Сидит на краю кровати, босая, с отпечатком складки на щеке и смотрит в одну точку, пока сознание собирает себя обратно.
Ставлю свежую воду на стол.
— Сколько спала?
Она моргает, смотрит на экран телефона и отвечает с той серьёзностью, с которой обычно сообщает результаты осмотра:
— Двадцать минут. Таймер ещё не звонил, я сама проснулась. И мне лучше. Правда. Я уже понимаю, где нахожусь, какой сегодня день и почему у меня на щеке, вероятно, отпечаталось покрывало.
Мягкая, сонная, невозможная женщина отчитывается о двадцати одной минуте так серьёзно, словно я принимаю у неё смену. Не моя, если верить словам. Член, как обычно, документы не читал.
— Тогда обувайся. Тебя скоро позовут.
Поворачиваюсь к двери.
— Коста.
Останавливаюсь и оглядываюсь.
Гера уже стоит. Обувь надела, волосы пригладила, халат застегнула. Сонная полоса на щеке осталась, и от неё в груди делается совсем не то, что должно делать от следа покрывала.
Она подходит сама. Медленно, будто каждый шаг ещё можно отменить. Останавливается вплотную, кладёт ладони мне на грудь и тут же краснеет от того, куда именно их положила.
— Я сейчас… Подожди, пожалуйста, не перебивай, иначе я не договорю. То, что было в лифте, и то, чего мне хочется сейчас, не означает, что я передумала насчёт всего остального. Это звучит нелогично. Я понимаю. Но рядом с тобой у меня почему-то все короткие решения получаются телом, а потом я пытаюсь догнать их словами. Поэтому мне нужно сказать до того, как я…
Я не двигаюсь и не перебиваю. Гера должна сама закончить либо фразу, либо расстояние между нами.
Фраза проигрывает. Она поднимается на носки и целует меня.
Первый поцелуй осторожный только потому, что Гера всё ещё учится начинать. Второй уже смелее: губы раскрываются, язык касается моего, пальцы сжимаются на груди. Я держу руки при себе и позволяю ей самой продолжить столько, сколько захочется.
На третий меня не хватает.
Обхватываю ладонью затылок, разворачиваю нас и прижимаю её спиной к закрытой двери. Замок оказывается возле второй руки; поворачиваю его, не отрываясь от её губ. Гера слышит щелчок, но не замирает. Подаётся ближе, мягкой грудью прижимается к моей, ведёт ладонями к плечам.
Теперь целую жёстче, глубже, забираю её сбившееся дыхание и возвращаю своё. Вчера в лифте я держал её на ногах. Сегодня Гера сама пришла ко мне и всё равно дрожит так, будто я уже раздел её догола.