— Значит, тебе понравилась работа, — сказал Адриан.
— Мне понравилось, что красота не помогла встать на метку.
Он обдумал это, смазывая маслом кусок хлеба с врачебной тщательностью.
— Странный критерий удовольствия.
— Для меня новый.
После ужина Элиза ушла закрывать лавку, Нив понесла Солю кусок яблока, который он не просил. Я осталась мыть посуду с Адрианом. Он ополаскивал чашки слишком тщательно, как человек, привыкший к медицинской чистоте.
— Она будет волноваться, если вы уедете, — сказал он.
— Я знаю.
— Но не поэтому вам нужно остаться.
Я поставила тарелку на сушилку.
— Вы всегда разговариваете как справочник по границам?
— Только после того, как нарушил несколько собственных.
Он не раздавал идеальные советы. Просто признался, что тоже учился жить в нашем доме. Я вытерла руки и вернулась к тексту.
До полуночи сцена перестала быть набором красивых реплик. Я знала, в какой момент горничная лжёт хозяйке, где хочет сбежать, почему всё-таки остаётся. Перед зеркалом лицо само находило выгодный угол. Поэтому я отвернула его к стене.
Не эта роль
Перед моей пробой в коридоре сидели двенадцать женщин и четверо мужчин, сопровождавших жён, сестёр или собственное любопытство. Мужчины смотрели на меня охотнее женщин. Один немедленно уступил стул, второй предложил воду, третий спросил, не виделись ли мы на ярмарке. Виделись. Я танцевала тогда с его братом и позволила ему помнить событие в более личной редакции.
Я приняла воду, отказалась от стула и никому не дала повода решить, что внимание означает преимущество. Это было почти обидно: привычный набор средств прекрасно работал на коридор и совершенно не действовал на закрытую дверь зала.
Когда ассистентка назвала моё имя, все четыре мужчины посмотрели мне вслед. Дэниел Восс — нет. Он проверял отметки на страницах и поднял глаза только после того, как я встала на нужное место.
Так я впервые почувствовала разницу между тем, чтобы на меня смотрели, и тем, чтобы меня оценивали за работу.
— Тише, — сказал Дэниел Восс.
Я стояла в городском зале под белым светом и держала воображаемое письмо от жениха, погибшего на войне. В первом прочтении я дала залу горе, которое можно было увидеть с последнего ряда. Восс сидел в третьем.
— Не показывайте нам, что она страдает. Попробуйте не позволить матери заметить.
Я начала снова. Убрала дрожь из голоса, перестала ломать пальцы и прочла реплики так, словно обсуждала погоду. На последней строке у меня получилось: не слеза, не вздох, а пауза перед тем, как сложить письмо.
Ассистентка Восса подняла глаза.
— Спасибо, — сказал он. — Для этой роли нужен другой типаж. Оставьте данные для массовки, если хотите.
Он не был слеп. Когда я входила, его взгляд на секунду отметил лицо, рост, фигуру и цвет волос — профессионально, почти бесстрастно, как костюмер отмечает длину рукава. Потом красота перестала быть аргументом. Для хозяйской дочери искали хрупкую девочку лет восемнадцати; мои мягкие плечи, заметная грудь и привычка занимать пространство делали меня женщиной, которую трудно принять за ребёнка. В другой комнате это могло быть властью. Здесь было несоответствием техническому заданию.
Никакой жестокости. Никакого тайного злодея, которого можно обвинить. Только точный отказ.
Я вышла через боковую дверь, потому что главная была занята людьми, ещё верившими в свою очередь. Том стоял у стены с ящиком электрических кабелей.
— Если скажешь, что они ничего не понимают, я столкну тебя в декоративный фонтан.
— Фонтан без воды.
— Значит, будет больнее.
Он поставил ящик.
— Во втором прочтении ты перестала стараться понравиться. Там получилось.
— Получился отказ.
— Отказ был про лицо и возраст героини. Работа — про то, что ты сделала после замечания.
Том не утешал. Он видел именно ту секунду, которой я сама гордилась и которую собиралась выбросить вместе со всем остальным.
— Тебя никто не просил смотреть.
— Я прокладывал кабель.
Том поднял моток, всё ещё лежавший у его ботинка, как вещественное доказательство.
— Спиной к сцене?
— Иногда оборачиваюсь на шум.
Я прошла мимо него. До дома держалась прямо. В комнате сняла платье, сложила его слишком аккуратно и спустилась в библиотеку.
Книга Морвейнов лежала на новом столе. После истории Элизы у неё появился журнал доступа: имя, время, цель. Я написала: «Мара. Средства для сценической уверенности». Это было достаточно близко к правде, чтобы не чувствовать себя лгуньей первые пять минут.
В разделе о праздничных составах нашлась страница, повреждённая влагой.
«Развязать сердце…»
Дальше шли вино, корица, цедра и две строки, расплывшиеся до бурых теней. На полях мама написала: «Не путать внимание с выбором».
Я прочла предупреждение трижды.
Потом переписала рецепт.
До полуночи я искала вторую часть строки. В семейных тетрадях были составы для смелости перед предложением, для честного разговора и для праздничной игры, где люди по очереди называли желания. У каждого стояло условие: знать действие, согласиться, иметь возможность выйти.
У «Развязать сердце» условие было смыто.
Я отнесла три тетради на кухню и разложила возле лампы. Дом спал не полностью: где-то наверху скрипнула кровать Нив, в водостоке царапалась ветка, из комнаты Элизы один раз донёсся кашель. Книга Морвейнов лежала передо мной тяжёлая, неровная, собранная руками женщин, которые редко соглашались друг с другом даже на полях.
Рядом с рецептом одна прабабка написала: «Для праздника после сбора урожая». Другая перечеркнула слово «праздника» и вывела: «Только среди тех, кто заранее согласился говорить». Материнская фраза о внимании и выборе стояла ниже и казалась почти новой.
Я знала правила. После истории Элизы мы повторяли их за завтраком, пока они не стали звучать как надписи на дверях: назвать действие, получить согласие, оставить выход, записать дозу. И всё же каждая строчка рецепта предлагала лазейку. Развязать сердце — не связать волю. Привлечь внимание — не заставить выбрать. Три капли — не судьба.
Так рассуждает человек, уже решивший нарушить правило и теперь подбирающий к решению приличную одежду.
Утром я пришла в лавку раньше Элизы. Первый клиент хотел средство от бессонницы, но после двух вопросов выяснилось, что у него болит грудь. Я отправила его в клинику, записала имя для Адриана и не продала ничего. Со знанием границ у меня не было трудностей, пока граница не стояла между мной и мечтой.
Ближе к полудню появился Том. Он принёс счёт за чай для экспедиции и попросил проверить список трав: одна актриса сообщила об аллергии.
— Это работа Элизы.
— Она в клинике. Я могу вернуться.
Я прочла список. Ничего опасного, но попросила исключить ромашку до уточнения. Том записал без спора.
— Ты правда считаешь, что во втором прочтении получилось? — спросила я, продолжая смотреть в бумагу.
Он не бросился убеждать.
— Да. Потому что ты перестала просить зал полюбить тебя и занялась женщиной с письмом.
Мне хотелось услышать комплимент. Он снова дал наблюдение, с которым можно работать.
— Это почти оскорбительно полезно.
— Могу в следующий раз сказать только про платье.
— Не смей. Про платье я знаю сама.
Том кивнул так серьёзно, что спорить стало не с чем. Когда он ушёл, я увидела в витрине собственное отражение — медные волосы, красный воротник, уверенный рот. Все привычные доказательства были на месте. Ни одно не отвечало, хватит ли мне мастерства.
Это должно было остановить меня. Вместо этого я решила, что прежние Морвейны просто любили предостережения. В нашей семье даже рецепт печенья содержал замечание «не спорить у печи».
Наутро я встретила Тома у пекарни. Он покупал шесть буханок для рабочих и записывал расходы в маленькую тетрадь.
— Проба провалилась? — спросил он.