«Будем жить, моя Лесбия, будем любить, а на ропот суровых стариков не дадим и медного гроша».
Ухмылка тронула губы. Как точно. Суровые старики в Риме сейчас строчат буллы и энциклики, проклиная «еретика» из Вероны. Они грозят адом, отлучением, вечными муками. А здесь, в кресле, с бокалом бесценного вина, их угрозы стоят меньше, чем тот самый медный грош. Жизнь — это то, что происходит сейчас. Жизнь — это вкус вина на губах и тепло шелка на коже. Всё остальное — пыль и суета.
«Soles occidere et redire possunt…»
«Солнца могут заходить и вновь вставать…»
Бессмертие. Катулл писал о краткости жизни, о том, что после заката наступает вечная ночь. Он ошибался. Или нет? Для Виктора ночь длилась веками, но солнца действительно вставали и заходили, меняя эпохи. Менялись мечи на арбалеты, туники на камзолы. Но суть оставалась прежней. Люди всё так же хотят любить и убивать.
Епископ Вероны, читающий эротические стихи язычника и пьющий вино, украденное у мертвецов. Какая ирония. Если бы паства увидела своего «святого» сейчас, их вера треснула бы, как гнилой орех. Или, наоборот, окрепла бы? Ведь людям нравятся боги, похожие на них самих — порочные, любящие удовольствия, сильные. Аскетов уважают, но не любят. Любят тех, кто умеет жить вкусно.
Глоток вина. Еще один. Тепло разливалось по жилам, расслабляя каждый мускул, смывая напряжение прошедшего дня. Бертольдо с его опилками, Эццелино с его армией, интриги Джованни — все это отошло на второй план, стало далеким, незначительным фоном. Как жужжание комара за окном.
Взгляд упал на перстень с печатью, лежащий на столике рядом с книгой. Золото тускло блестело в свете свечей. Символ власти. Тяжелый, неудобный предмет. Без него палец чувствовал себя легче. Власть — это наркотик, но иногда от нее нужно отдыхать. Нужно снимать корону, чтобы не натереть мозоли на мозгах.
Тихий стук в дверь прервал размышления. Не тот официальный, требовательный стук секретарей или стражи. Другой. Осторожный, мягкий, почти интимный. Условный сигнал.
Губы растянулись в улыбке — не той хищной, волчьей ухмылке, что пугала купцов на площади, а в ленивой, довольной улыбке сатира.
— Войдите, — голос прозвучал низко, бархатно, без командных ноток.
Дверь приоткрылась бесшумно. На пороге стояли три фигуры. Три тени в белых, легких одеждах. Послушницы. Или, вернее, те, кого Джованни отобрал для «особого служения». Официально они пришли для вечерней молитвы и чтения писания Епископу. Неофициально… о, неофициальная часть была куда интереснее.
Они были разными, как сорта вина.
Первая — Изабелла. Северянка. Высокая, бледная, с волосами цвета льна и глазами холодными, как горные озера. В ней была стать и скрытый огонь, который нужно было раздувать медленно, как угли в камине. Она держалась прямо, с достоинством, но румянец на щеках выдавал волнение.
Вторая — Лючия. Смуглая, гибкая, с юга. Черные кудри выбивались из-под скромного чепца, губы, полные и яркие, казались созданными для греха. В ее глазах плясали черти. Она смотрела на Виктора не как на Епископа, а как на мужчину. С вызовом. С обещанием.
Третья — Анна. Рыжая. Огонь и хаос. Веснушки на носу, зеленые глаза, полные обожания и фанатизма. Для нее это было священнодействием. Она верила, что, отдаваясь ему, она касается божества. Самая опасная и самая сладкая смесь — похоть и вера.
— Владыка… — прошептала Анна, склоняясь в поклоне.
Жест рукой пригласил их ближе.
— Оставьте «Владыку» за дверью, дети мои. Здесь нет санов. Здесь есть только мы. И ночь.
Книга Катулла захлопнулась и легла на стол. Поэзия слов закончилась. Начиналась поэзия тел.
— Вы принесли масло?
Лючия кивнула, доставая из складок одежды небольшой флакон из синего стекла.
— Сандал и мирра, как вы любите.
— Прекрасно.
Виктор поднялся с кресла. Шелк халата зашуршал. Он подошел к ним, возвышаясь над девушками, как скала. От него пахло вином, старыми книгами и мужской силой. Запах, от которого у монахинь подкашивались ноги.
Палец коснулся подбородка Изабеллы, приподнимая ее лицо. Взгляд в глаза.
— Ты дрожишь. Холодно?
— Нет… — выдохнула она, не отводя взгляда. — Страшно. И… сладко.
— Страх — это приправа к страсти. Без него скучно.
Рука скользнула ниже, по шее, к завязкам ее накидки. Медленно. Не срывать, а раскрывать. Как бутон. Или как подарок.
— Раздевайтесь. Не спеша. Я хочу видеть, как лунный свет ложится на вашу кожу. Хочу видеть, как тени играют в изгибах.
Он вернулся к креслу, взял бокал, сделал глоток и стал наблюдать. Это был театр. Лучший театр в мире. Три грации, сбрасывающие оковы стыда и одежды под взглядом своего идола. Белые ткани падали на пол, обнажая плечи, спины, грудь. Шорох одежды был громче, чем любой оркестр.
Воздух в комнате сгустился, наэлектризовался. Эротизм витал в нем, плотный, осязаемый. Это не было грязным развратом портовых шлюх. Это было искусство. Эстетика. Культ тела, возведенный в абсолют.
Виктор смотрел и чувствовал, как пробуждается древний голод. Не голод хищника, желающего убить, а голод творца, желающего владеть, лепить, извлекать звуки наслаждения.
— Подойдите, — голос упал до шепота.
Они приблизились, окружив кресло. Три нимфы вокруг старого сатира.
— Анна, налей вина. Лючия… — рука легла на смуглое бедро, ощущая жар кожи. — … начни с плеч. Этот день был тяжелым, и я несу на себе слишком много грехов. Разомни их.
Девушки двигались плавно, словно в трансе. Они знали свои роли. Они были частью этой ночной симфонии.
Глаза прикрылись. Ощущение теплых рук на плечах, запах женских волос, вкус вина на губах Анны, которая поднесла кубок… Все слилось в единую волну удовольствия. Мир за стенами мог гореть синим пламенем. Армии могли маршировать, короли могли умирать. Здесь и сейчас существовала только эта комната, этот запах, этот вкус.
Искусство вечности заключалось не в том, чтобы жить вечно. А в том, чтобы сделать вечным каждый момент наслаждения.
— Odi et amo, — прошептал Виктор в темноту, чувствуя, как нежные пальцы касаются груди. — Ненавижу и люблю. Но сейчас… сейчас я определенно люблю.
Рука потянулась и запуталась в рыжих волосах Анны, притягивая ее ближе. Игра началась по-настоящему. И в этой игре проигравших не будет.
Глава 12
Тяжелая, пряная капля масла сорвалась с горлышка синего флакона и упала на кожу. Горячо. Почти обжигающе. Следом — прохладные, уверенные пальцы Лючии, втирающие этот жар в уставшие мышцы плеч. Запах сандала и мирры мгновенно заполнил легкие, вытесняя остатки пыльного воздуха канцелярии. Этот аромат был густым, тягучим, обещающим забвение. Он напоминал о храмах Востока, где жрицы знали толк в ублажении богов, и о борделях Константинополя, где удовольствие возводилось в ранг искусства.
Глаза закрыты. Мир сузился до ощущений на спине. Руки южанки двигались умело, с силой, удивительной для такой хрупкой на вид девушки. Она находила узлы напряжения, скопившиеся за день бесконечного притворства и убийств, и безжалостно разминала их, заставляя кровь бежать быстрее. Боль смешивалась с наслаждением. Старые шрамы — память о мечах, копьях и когтях, которые рвали эту плоть столетиями, — под ее пальцами казались просто неровностями ландшафта, картой прожитых жизней.
— У вас так много отметин, Владыка… — шепот Лючии у самого уха. Горячее дыхание щекочет шею. — Словно вы воевали с самим Дьяволом.
— Дьявол — скучный собеседник, — ответ прозвучал лениво, хрипловато. — Я воевал со скукой и глупостью. Они оставляют самые глубокие раны.
Поворот головы. Взгляд упирается в ее лицо. Черные кудри упали на лоб, глаза блестят влажным блеском в свете свечей. В ней нет страха, только вызов и желание. Она знает, что красива. Она знает, зачем здесь. И она хочет взять свое.
Рука перехватила ее запястье. Тонкое, хрупкое. Пульс под подушечкой пальца бился часто, как у птицы. Одно движение — и кость хрустнет. Но сейчас нужна не смерть. Сейчас нужна жизнь.