— А дальше что?
— А дальше май, — сказал я.
Гриша не понял, но переспрашивать не стал — привык уже, что у меня есть фразы, которые разъясняются позже. Уходя, он задержался в дверях и сказал неожиданное:
— У тебя зал хороший. Я тогда ещё, зимой, понял, когда узнавал про тебя. Злился очень.
И ушёл. Это было лучшее, что я слышал от коллег за две жизни, включая отраслевые премии.
Про кассу «Родины» я узнал во вторник, после клуба, — от Иры, которая дождалась, пока разойдутся все, и подошла к столу с лицом дежурного, сдающего смену.
— К окошку двое подходили. В пятницу. — Голос у неё был ровный, обстоятельный, безо всякой драмы. — Молодые, спортивные. Билетов не брали. Спрашивали про вас: кто такой Фомин, где его искать, сколько собирает.
— А вы?
— А я касса. Я сказала: гражданин, сеансы по расписанию, билеты по пятьдесят копеек, справок не даём. — Она чуть повела плечом. — Один начал из себя что-то строить. Я окошко закрыла на «технический перерыв» и сидела с ним глаза в глаза через стекло одиннадцать минут. У меня перерыв — двадцать, я имею право. Ушли.
Я представил себе это стекло и эти одиннадцать минут и понял, что защищать её мне не придётся — не потому, что не надо, а потому, что в этой сцене из нас двоих защищённым был бы я. Сказать это вслух было нельзя. Сказать «спасибо» было можно.
— Спасибо.
— Не за что. У кассы все спрашивают, работа такая. — Она уже завязывала платок, и у двери, не оборачиваясь, добавила ровно одну фразу не по службе: — Вы там осторожнее с ними. Они в марте у ларька на вокзале продавщицу… — она поискала слово и взяла самое сухое: — обидели. Про это не пишут, но кассы знают.
И вышла. Термоса при ней не было вовсе — ни в руках, ни в сумке. Шкафчик тёти Вали стоял пустой вторую неделю, и эту графу мне было некуда записать.
Сами они пришли в пятницу, за сорок минут до первого сеанса, — двое, а третий остался на крыльце, и я оценил порядок: у них уже было боевое охранение.
Старшему было лет двадцать семь. Спортивные штаны с лампасами, кожаная куртка поверх, стрижка короткая, движения экономные — по тому, как он вошёл и как сразу, не глядя, поставил себя спиной к стене, было видно человека с системным мышлением. В той жизни я знал, во что вырастают такие к девяносто второму. Из всех присутствующих в комнате об этом было известно мне одному, и поэтому я единственный в этом городе относился к нему совершенно серьёзно.
— Жора, — представился он. — С той стороны. Поговорим?
— Поговорим, — сказал я и сел за стол. — Присаживайся.
Он сел — грамотно, вполоборота к двери. Второй остался стоять у входа, изображая мебель.
— Мы, короче, кооператив, — начал Жора, и я мысленно отметил, что слово он выучил на год раньше закона. — Работаем по обслуживанию. Точки, ларьки, вот видео теперь. У тебя место хорошее, крутишься нормально. Предложение такое: треть с кассы — и работаешь спокойно, никто не трогает. Плюс снабжение наше: кассеты даём, крутишь, что дадим. У нас канал, у нас всё есть.
— Давай посчитаем, — сказал я.
— Чего?
— Предложение твоё. Ты же с предложением пришёл — посчитаем. — Я открыл тетрадь на чистом развороте, и это было единственное движение за вечер, которое Жору насторожило: на тетради его подготовка кончалась. — Треть с моей кассы — это, по апрелю, рублей двести в месяц. Теперь смотри, что ты на эти двести покупаешь. У меня участковый сидит на детских сеансах в третьем ряду — не куплен, а сидит, ему нравится, весь двор видел. У меня областная инспекция была две недели назад и уехала с актом: опыт рекомендован к распространению, бумага с печатью, могу показать. У меня кинолекторий при государственном кинотеатре, план на квартал, подпись методиста. Ты не с салона треть просишь, Жора. Ты просишь треть с шефской культурно-массовой работы по месту жительства. Как только ты её тронешь, сюда приедут не за мной.
Жора слушал, и по лицу его шла медленная работа: он привык, что при слове «треть» люди либо пугаются, либо торгуются, а тут с ним разговаривали интонацией завуча, и завуч был вооружён бумагами.
— Бумага, — сказал он наконец, с усилием возвращая себе инициативу. — Бумага у него. А если у тебя тут, допустим, стёкла побьются? Бумагой закроешь?
— Стёкла казённые, ЖЭКа, — сказал я. — Побьются — будет акт о порче социалистической собственности и участковый, которому испортили любимый двор. Ты пойми правильно: я не говорю, что вы не можете сделать мне плохо. Можете. Я говорю, что это будет самая дорогая треть в вашей практике, и старшие твои — а у тебя есть старшие, ты для такого разговора молодой — спросят с тебя не за стёкла, а за шум.
Про старших я попал — у него дрогнул угол рта. Он переложил ногу на ногу, посмотрел на тетрадь, на портрет, на разметку прохода мелом на полу.
— Ладно, — сказал он. — Допустим. Тогда без трети. Тогда просто снабжение: крутишь наши кассеты, деньги пополам. Ночной сеанс сделаешь, для взрослых. Народ пойдёт, ты знаешь, какой на это народ идёт.
— Знаю, — сказал я. — Не пойдёт. Голых баб в этом зале не будет.
— Чего это?
— Уговор.
— С кем уговор? — Жора даже наклонился вперёд: слово он понимал, слово было из его мира.
— С комендантом.
— С тёть Валей, что ли? — вырвалось у него, и на одну секунду системный человек Жора с той стороны исчез, а на его месте оказался пацан с Заречной, которого лет пятнадцать назад гоняли с этого самого крыльца. Он тут же собрал лицо обратно, но поздно: я уже видел, и он видел, что я видел.
Он встал. Второй у двери отклеился от стены.
— Ну, смотри, — сказал Жора уже от двери, ровно и без злобы, как фиксируют протокол разногласий. — Ты грамотный, я понял. Только грамотные, знаешь, тоже горят. — Он поправил куртку. — До мая недолго. Подумай.
— Вот именно, — сказал я. — До мая недолго.
Он не понял, что я имел в виду, и это было по-своему честно: я тоже не знал, что он имел в виду про «горят», и выяснять не хотелось обоим.
К Сомову я пошёл в субботу утром, нашёл его на участке, у гаражей, где он проводил профилактическую беседу с владельцем мотоцикла без глушителя, и дождался конца беседы, как ждут приёма.
Рассказал всё как было: среда, Гриша, треть, касса «Родины», Жора, снабжение, стёкла. Без оценок и без просьб — ему так было удобнее работать, я знал это за ним с зимы.
Сомов выслушал, глядя не на меня, а поверх гаражей, на тот берег, где над Тоймой стояли трубы и дымы.
— Заявление писать будешь?
— О чём? Мне предложили сотрудничество, я отказался. Состава нет.
— Грамотный, — сказал Сомов без одобрения и без осуждения, просто как факт из моего личного дела. Помолчал. — Заречная — не мой участок. Там свой товарищ сидит, и товарищ там… — он поискал слово и не стал искать дальше: — сидит. — Ещё помолчал. — А этот берег — мой. Пока они у тебя кино смотрят и деньги предлагают — они гости. Гость нахамил — гостя выводят. Ты, главное, сам ничего не начинай. Начнёшь — станешь мне неинтересный.
— Понял, товарищ старший лейтенант.
— И это. — Он уже поворачивался идти. — Стёкла у тебя в комнате казённые. Побьются — сообщай сразу, в тот же час. Не завтра, не «сам разберусь». В тот же час. Это не просьба.
Вечером я открыл тетрадь на правой странице, нашёл строчку, которая стояла там с декабря, — «спортивные, тот берег», знак вопроса, — и знак вопроса не вычеркнул.
Я его обвёл. Дважды.
Ниже дописал столбиком, без пояснений, как пишут то, что помнят и так: «Гриша — под ними. Касса — 11 минут. Жора. До 1 мая — 9 дней».
Из всех строчек этой страницы работала на меня пока только последняя.
Глава 26
Закон об индивидуальной трудовой деятельности я купил в ноябре в киоске «Союзпечати» — «Ведомости Верховного Совета», сорок копеек, тонкая тетрадка серой бумаги — и к апрелю знал его так, как не знал ни один человек между Москвой и Уралом, включая, подозреваю, тех, кто его писал.