Было у слуха и второе дно, о котором мне доложила тётя Валя:
— Женщина заходила днём. Ругалась. Сын у ней, говорит, вторую ночь не спит, под кроватью чудовище ищет. Тринадцать лет обормоту. Я говорю: а вы чего его на ночное кино пускаете, ему по возрасту «Ну, погоди» положено? А она: вы тут все заодно.
— Что за женщина?
— А я знаю? Сердитая. Ушла и дверью хлопнула. — Тётя Валя помолчала и добавила справедливости ради: — Дверь казённая, между прочим.
Я вечером открыл тетрадь на правой странице и подчеркнул слово, которое там стояло с декабря: «родители». Подчёркивать пришлось то, что уже было написано, — самый неприятный вид правоты.
Гриша отреагировал на всё это в течение недели, и отреагировал, по донесению Славика, в своём репертуаре.
— Второй телевизор купил, — докладывал Славик, грея руки о стакан. — Поставил рядом с первым, оба врубает разом. Называется «широкий экран». Билет поднял до рубль двадцать.
— И как?
— А никак. Народ посмотрел на два телевизора и спрашивает: а чего они одинаковое кажут? Гриша говорит: для мощи. — Славик пожал плечами. — Мужик вообще занервничал. Про тебя всех расспрашивает. Говорит, у Фомина ничего особенного, аппаратура барахло, просто орёт хорошо.
— Передай Грише, что он прав.
— Чего?
— Всё, что у меня есть особенного, — это голос и зал. Аппаратура у него лучше. Пусть спит спокойно.
Славик посмотрел на меня с подозрением человека, которому вручили правду вместо военной тайны, и ушёл озадаченный.
Ира появилась в четверг.
Вечером, на «Челюстях» — я ставил немецкую акулу вторым сеансом, — в зал вошла девушка лет двадцати трёх, которую я узнал раньше, чем понял откуда: касса кинотеатра «Родина», окошко слева, та самая, что отсчитывала мне сдачу с рубля на «Одиночное плавание». Тёмный пуховый платок, пальто, а из сумки торчал термос — клетчатый китайский термос человека, который пришёл сюда сразу после смены, не заходя домой.
Билет она купила как все, села с краю предпоследнего ряда — и следующие полтора часа я, к собственному удивлению, дважды ловил себя на том, что слежу не за залом, а за одним зрителем.
Потому что смотрела она не как все.
Она смотрела как я. Не на акулу — на зал. На то, как народ подбирается перед атакой, как выдыхает после. Пару раз она оборачивалась на задние ряды именно в те секунды, когда туда посмотрел бы я. На самой страшной атаке она не вздрогнула — она удовлетворённо кивнула, как кивает технолог удавшейся плавке.
После сеанса, когда зал вытек, она не ушла. Помогала — молча, без спросу — поднимать стулья: подняла один, второй, ставила их ровно, по-кассирски аккуратно.
— Вы из «Родины», — открыл я разговор.
— А вы тот, который досиживает до титров, — отозвалась она. — У нас вас знают. Билетёрши спорили, кто вы: одна говорила — критик из области, вторая — псих.
— А вы что говорили?
— А я говорила: конкурент. — Она поставила последний стул и посмотрела на меня спокойными серыми глазами. — Я же в кассе сижу. Я по очереди всё вижу. У нас на вечерних минус тридцать человек с декабря. Ваши тридцать.
Оправдываться было глупо, гордиться — невежливо. Я спросил то, что было интересно на самом деле:
— Почему свет нельзя включать сразу после титров?
Она не удивилась вопросу — вот что было главное. Она подумала и ответила:
— Потому что людям надо вернуться. Они же не здесь были.
Мы проговорили минут сорок — о рассадке, о том, почему «Родина» ставит детские утренники на десять, когда дети ещё в школе идут, о её директоре, который боится собственной уборщицы, о плане мероприятий, который ей спускают из ДК и который не выполняется никогда. Она говорила о своём кинотеатре зло и нежно, как говорят о непутёвом родственнике. Я слушал и понимал, что впервые за две жизни разговариваю с кассиром, который видит зал лучше директора.
Потом она посмотрела на часы, охнула, замоталась в платок и ушла — быстро, по-деловому, не прощаясь дольше необходимого.
Термос остался стоять на подоконнике.
Я убрал его в шкафчик тёти Вали, к вёдрам, — до четверга.
Забыла.
Или оставила.
Глава 17
Термос простоял в шкафчике тёти Вали шесть дней. Он стоял между ведром и мешком извести — клетчатый, китайский, с пробкой на цепочке, — и каждый вечер, убирая колонку, я его видел.
В той жизни вопрос закрывался за десять секунд: набрать номер, сказать «вы забыли термос», выслушать «ой, спасибо». Здесь номера не было. Была касса кинотеатра «Родина», окошко слева, и очередь перед этим окошком, в которой я стоял бы с термосом в руках, как памятник самому себе.
Поэтому я ждал.
Она пришла в среду, за сорок минут до сеанса, когда я расставлял стулья.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте. Он в шкафу.
— Кто?
— Термос.
Она повела бровью — не удивилась, а отметила — и стала разматывать платок.
— Вы его убрали?
— Сохранил. Тётя Валя всё, что стоит без хозяина дольше суток, приходует.
— Разумно.
Ира прошла между рядами, поправила по дороге два стула — машинально, не думая, как я поправляю их сам, — и остановилась у стола.
— Вообще-то я не за термосом, — сказала она.
— Я догадался.
— На вас написали.
Я поставил последний стул и сел на него.
— Кто?
— Тарасова. Нина Фёдоровна, Пролетарская, двенадцать. Сын Витя, тринадцать лет, шестой «б». Тот самый, который под кроватью чудовище ищет.
— Тётя Валя её описывала как сердитую женщину без фамилии.
— У сердитых женщин всегда есть фамилия, — Ира села на соседний стул, не снимая пальто. — Написала в горисполком. Копия в отдел культуры. Копия в милицию по месту.
— Формулировки помните?
— Наизусть. — Она спокойно смотрела на меня. — «Частное лицо систематически осуществляет показ кинофильмов сомнительного содержания в помещении жилищно-эксплуатационной конторы, взимая с граждан, в том числе с несовершеннолетних, денежную плату». Дальше про то, что дети не спят.
Я слушал и раскладывал это по полкам, как раскладывал в той жизни жалобы в Роспотребнадзор: что здесь эмоция, а что состав.
Эмоции в письме было немного, и это было плохо. Состава — три штуки, и все рабочие: помещение казённое, плата денежная, среди зрителей несовершеннолетние. Ни одного слова неправды. Нина Фёдоровна Тарасова, Пролетарская, двенадцать, писала не жалобу. Она писала обвинительное заключение и сама об этом не догадывалась.
— А в «Родину» это как попало?
— На отзыв. Из отдела культуры спустили: дать заключение как специалистам по кинообслуживанию населения. Роберту Ивановичу лично.
Роберта Ивановича я знал по рассказам: директор «Родины», человек, который боится собственной уборщицы, план не выполняет с восемьдесят четвёртого и старается ни к кому не поворачиваться спиной.
— И что он напишет?
— Он третий день ходит по кабинетам и спрашивает у всех, что писать. Спросил у бухгалтера. Спросил у Аркадия Ильича — это который киноклуб ведёт, объявление на кассе его рукой написано — а Аркадий Ильич ему сказал, что Бергман тоже когда-то был сомнительного содержания. Роберт Иванович расстроился.
— У вас он не спрашивал.
— У меня он никогда ничего не спрашивает. Я касса. Печатать заключение всё равно мне. Я могу принести ему готовый проект. Он подпишет не читая, он всё подписывает не читая, лишь бы бумага была.
Вот тут я и понял, зачем она пришла.
Она предлагала мне то, что в той жизни называлось словом, от которого меня тошнило на всех совещаниях: административный ресурс. Только там его продавали, а здесь женщина в пальто предлагала его в среду вечером, между сменой и последним автобусом, и не собиралась просить взамен ничего.
Соблазн был большой, и я честно подержал его в руках, прежде чем положить обратно:
— Не надо меня выгораживать.
— Я и не собиралась.
— Тогда мы сработаемся. — Я подвинул к ней тетрадь и открыл на правой странице. — Напишите правду. Только всю, а не ту половину, которую видела Тарасова.