Знак вопроса за три месяца не изменился ни на волос.
Глава 18
В понедельник утром в красный уголок постучали. Скрипнув стулом, я пошел открывать.
За дверью стоял участковый.
Шинель, планшет под мышкой, шапка в руке — снял ещё в коридоре, что говорило о человеке больше, чем сказали бы полчаса разговора. Лет тридцати пяти, лицо усталое и незлое, с той складкой у рта, которая появляется у людей, весь рабочий день выслушивающих чужие претензии друг к другу.
— Старший лейтенант Сомов. Ваш участковый.
— Здравствуйте, товарищ старший лейтенант. Фомин. Проходите.
Он прошёл и остановился на середине комнаты — не глазея, а осматриваясь, как осматривается человек, которому здесь работать. Посмотрел на двадцать восемь стульев в пять рядов. На проход. На шторы. На «Рубин» и подставку Толика. На ведро с песком у двери.
Потом достал из планшета бумагу.
— Заявление гражданки Тарасовой. Читать вам не буду, вы её содержание, я так понимаю, уже знаете.
— Знаю.
— Откуда?
— Она сама приходила. В воскресенье.
Сомов кивнул. Он не удивился, и это было первое, что мне в нём понравилось: человек не строил из себя следствие.
— Значит, так, — сказал он. — Я обязан проверить и обязан написать. Написать я напишу в любом случае, вопрос только что. Вы мне сейчас начнёте объяснять, что вы тут не то, чем кажетесь. Не надо объяснять, вы лучше показывайте.
Я показывал сорок минут.
Начал с прохода — метр двадцать, промерил при нём складным метром, который держал в шкафчике специально. Показал, что дверь открывается наружу и что вторая створка не заклинена, потому что я снял с неё шпингалет и выбросил ещё в ноябре. Показал ведро с песком и объяснил, зачем оно у двери, а не в углу.
Показал розетку на керамике и посчитал вслух нагрузку. Показал, что удлинитель лежит под плинтусом, а не поперёк прохода.
Сомов слушал молча. На середине он расстегнул шинель и сел на крайний стул второго ряда — на именной, толиковский, но я не стал его прогонять.
— Дальше, — велел он.
Дальше пошло хуже, потому что дальше пошли деньги.
— Помещение у меня по договорённости с комендантом. Тридцать рублей в месяц, из рук в руки, без бумаги. Бумаги нет, и я это говорю сам, потому что вы это выясните за один вопрос.
— Выясню, — согласился Сомов. — За полвопроса.
— Вход полтора рубля сидя, рубль стоя. Три вечера в неделю, с семи. С воскресенья — детский сеанс, одиннадцать утра, двадцать копеек, взрослый с ребёнком бесплатно. С воскресенья же — на вечерние моложе шестнадцати не пускаю.
— С воскресенья, — повторил он. — То есть с позавчера. То есть после заявления.
— После. — Спорить тут было не с чем и незачем. — Тарасова права, товарищ старший лейтенант. Её сын сидел у меня на «Чужом» на полу, за пятьдесят копеек, и это была моя ошибка, а не её вредность.
Сомов посмотрел на меня внимательнее.
— Обычно мне объясняют, что заявительница сумасшедшая.
— Она не сумасшедшая. Она аккуратная. Вы её формулировки читали?
— Читал.
— Три состава в одном абзаце, и ни одного лишнего слова. Мне бы такого юриста.
Он хмыкнул — коротко, в сторону, — и это был первый живой звук за весь визит.
Потом он спросил про кассеты. Я показал полку — двенадцать штук, все, что были, включая испанские. Он взял верхнюю, покрутил, прочитал немецкую наклейку почерком жены Сергеича.
— Порнографии нет?
— Нет.
— Совсем?
— Совсем и никогда. Я это обещал Валентине Тимофеевне, когда брал комнату, и это единственное, о чём она меня попросила.
— Антисоветчина?
— Нет. Приключенческое, боевики, ужасы, детская мультипликация.
— Ужасы, — Сомов сделал пометку. — Это то, от чего Тарасов под кровать полез?
— Это оно.
Он дописал строчку и посмотрел на меня поверх планшета.
— А зачем вы вообще всё это мне сами говорите? Про тридцать рублей коменданту вы могли не говорить.
Хороший вопрос, и в той жизни у меня на него был готовый ответ, отработанный на трёх поколениях проверяющих. Здесь я решил ответить по-настоящему.
— Затем, что вы придёте ещё. Не в этом месяце, так в марте, не по Тарасовой, так по кому-нибудь ещё. Я тут не на неделю. Мне выгоднее, чтобы вы один раз узнали про меня всё сразу, чем чтобы вы это узнавали по кускам и каждый раз думали, что я от вас что-то прячу.
Сомов молчал секунд пять.
— Тетрадь у вас есть? — спросил он неожиданно.
— Какая тетрадь?
— Любая. Куда вы всё это пишете. Вы же пишете, я вижу, у вас тут порядок как в аптеке.
Я достал общую тетрадь, девяносто шесть листов, сорок четыре копейки, и положил перед ним.
Он читал её минут десять. Я не мешал.
Он прочитал приход и расход по неделям. Прочитал страницу «Оборот» с материнской пометкой на полях — «ошибка 4 коп.». Прочитал список из шести пунктов на первой странице: телевизор, звук, подставка, кассета, зрители, голос. Дошёл до правой страницы с рисками, задержался, но ничего не сказал.
Потом закрыл тетрадь и вернул.
— За двенадцать лет службы, — сказал он, — я у нетрудовых доходов бухгалтерию видел один раз. У бабки, которая семечками торговала. Она в тетрадке записывала, сколько стаканов и почём.
— И что с бабкой?
— Ничего с бабкой. Живёт, торгует. — Сомов застегнул шинель. — Бумагу я напишу. Напишу, что помещение содержится в порядке, нарушений противопожарного режима не выявлено, что показ платный, что мероприятие не согласовано ни с кем вообще и что вы этого не отрицаете. — Он взял шапку. — Ничего хорошего в этой бумаге для вас не будет, Фомин. Но и сажать вас не за что.
— Спасибо.
— Не за что. — Он уже был у двери, когда обернулся. — Детский сеанс в воскресенье во сколько?
— В одиннадцать.
— Приду.
«Пиноккио» я отсматривал в пятницу ночью, по регламенту, с блокнотом на колене.
Регламент этот я завёл ещё до первого сеанса и не нарушал ни разу: плёнку, которую ты не отсмотрел сам, зрителю показывать нельзя. Правило скучное, и в этом городе, кроме меня, о нём не догадывался никто — Славик возил кассеты не глядя, Гриша ставил не глядя, Палыч и подавно.
До сорок первой минуты всё шло хорошо.
На сорок первой начался Остров удовольствий.
Я знал, что там будет. Я знал это сорок лет и всё равно сидел на кухонном табурете в час ночи и смотрел, как мальчишки, которым разрешили всё, превращаются в ослов — по-настоящему, с криком, с руками, которые становятся копытами, — и как их грузят в ящики.
Сорок первый год. Дисней. Детский мультфильм.
Я досмотрел до конца, до кита, до финала, выключил аппарат и сел думать.
Думать было о чём. У меня в зале сидели дети, которые неделю назад впервые в жизни увидели, как слониха качает сына хоботом через решётку. У половины из них после этого была бессонная ночь — я знал это от бабы Шуры, которая знала всё. У Вити Тарасова была бессонная неделя, письмо матери и участковый в качестве последствия.
Ставить им следом мальчиков, которые кричат человеческими голосами и превращаются в скот, — это было бы профессиональное самоубийство, и не только моё.
В той жизни у меня для таких решений была рейтинговая система, возрастная маркировка и юрист. Здесь у меня был кухонный табурет и собственная голова.
Я записал в тетрадь: «Пиноккио — не ставить. Вернуться через год, отдельным сеансом, с предупреждением родителям».
Потом посмотрел на полку.
На полке лежало то, что привёз Сергеич из-под Магдебурга и что жена его подписала аккуратным учительским почерком: сборник. Немецкий эфир, восемьдесят четвёртый год, сто восемьдесят минут, три кассеты подряд одного и того же — кот и мышь.
Я прогнал двадцать минут для проверки и понял, что задача решена.
Нина Фёдоровна пришла в субботу днём, когда я мыл пол.
Она принесла двадцать копеек — двумя монетами по десять, завёрнутыми в бумажку, — и положила на стол с видом человека, отдающего долг чести.