— А есть вторая половина?
— Есть. Записывайте, у вас почерк лучше.
Ира достала из сумки ручку — деловито, как в кассе, — и я начал диктовать.
Проход по центру метр двадцать. Стулья не вплотную, интервал по счёту, четыре ряда с проходом, из зала выход в одну дверь, дверь открывается наружу. Ведро с песком у двери. Розетка на керамике, нагрузка сорок ватт телевизор и семьдесят колонка, проводка не догружена и вдвое. Помещение проветривается между сеансами. Полы моются после каждого.
— Это вы мне пожарного инспектора диктуете, — заметила Ира.
— Это я вам диктую человека, который двадцать лет боялся одного и того же.
Она подняла глаза. Я не стал объяснять и продолжил.
Вечерний сеанс — с шестнадцати лет. Это правило существовало у меня с первого дня, я просто ни разу не произнёс его вслух, потому что произносить было не перед кем: пацанов с полтинником я сажал на пол и сам же на этом зарабатывал.
— С шестнадцати, — повторила Ира и посмотрела на меня. — А те двое, что на «Чужом» сидели на полу?
— Больше не сядут.
— Это минус рубль с вечера.
— Это минус статья.
Она записала.
Дальше пошло то, чего у меня не было.
— Воскресенье, одиннадцать утра. Детский сеанс. Мультипликация. Двадцать копеек с ребёнка, взрослый с ребёнком бесплатно.
Ира дописала до половины и остановилась.
— Одиннадцать утра, — повторила она. — Вы в одиннадцать утра спите.
— Уже нет.
— Двадцать копеек с ребёнка — это вам за сеанс рублей восемь. Минус помещение, минус свет, минус ваши три часа.
— Семь двадцать, если придёт тридцать шесть. Я считал.
— И зачем?
Хороший вопрос. Правильный вопрос, и задала его женщина, которая пять лет сидит в кассе государственного кинотеатра и лучше меня знает, сколько стоит пустой утренник.
— Затем, что письмо Тарасовой не последнее, — объяснил я. — Оно первое. Дальше будет проверка, потом ещё одна, и в какой-то момент человеку в кабинете придётся написать про меня одну строчку. Так вот я хочу, чтобы у него был выбор, какую именно.
— И какую он напишет?
— «Организует показ детских фильмов для жителей микрорайона». — Я пожал плечами. — Двадцать копеек. Это не выручка. Это страховой взнос, и я его плачу каждое воскресенье вперёд.
Ира дописала строчку до конца, поставила точку и оценила:
— Вы страшный человек.
— Я хозяйственный.
— Это одно и то же, я в кассе насмотрелась.
Последним я продиктовал ей киноклуб.
Киноклуб существовал в этом городе на стеклянной двери кассы «Родины», написанный чернилами, аккуратным старым почерком: второй четверг месяца, малый зал, вступительное слово и обсуждение, чай. Я прочитал этот листок в первое своё утро здесь и с тех пор помнил его наизусть, как помнят чужую хорошую вывеску.
— Аркадий Ильич возьмёт вторник, — сказал я. — Раз в две недели. Вступительное слово, обсуждение, чай — чай я обеспечу, у меня есть человек с термосом.
Ира не улыбнулась, но что-то у неё в лице сдвинулось.
— Он не пойдёт. Он тридцать лет в системе.
— Пойдёт. У него на киноклубе сидит восемь человек, и это на весь город восемь. У меня сядет двадцать восемь и ещё в дверь постучат. Человек, который тридцать лет говорит вступительное слово в пустой малый зал, за полный зал продаст душу, а я прошу всего лишь вторник.
— Всего этого у вас нет, — сказала Ира, глядя в свои записи. — Ни детского сеанса, ни клуба, ни возрастного ограничения.
— К воскресенью будет.
Она посмотрела на меня секунды три. Потом закрыла тетрадь и встала.
— Тогда я печатаю в пятницу, — решила она. — Роберт Иванович подписывает в понедельник. — И у двери, уже завязывая платок, добавила: — Термос оставьте. Мне удобнее забирать его отсюда.
Дверь закрылась.
Я постоял, посмотрел на пустые стулья и понял, что за один разговор без единой просьбы о помощи получил помощь по всем четырём пунктам, которые сам же выписал в декабре на правой странице.
* * *
Зимнюю сессию я собирался пройти как формальность. У человека, который прожил шестьдесят три года и построил четыре кинотеатра, не может быть проблем с четвёртым курсом политеха — так я думал в декабре, и это была самая наивная мысль за обе жизни.
Проблема обнаружилась в первый же вечер над конспектом.
Я мог провести переговоры с товароведом, посчитать в уме кассу за неделю, поставить голос и собрать зал. Я не мог вспомнить, что такое допуск на посадку с натягом, потому что я этого никогда не знал: тот парень, чьим почерком был написан конспект, знал, а я в его теле — нет. Между нами лежала пропасть в сорок лет, и мост через неё предлагалось строить из «Деталей машин» под редакцией Решетова.
Я честно отсидел три ночи, с двенадцати до пяти, с чаем, с конспектом Юрки для сравнения и с матерью, которая один раз заглянула, увидела картину и молча закрыла дверь. Это был единственный род деятельности, который она за три месяца одобрила без комментариев.
Севрюгин принимал в двести двенадцатой, в костюме табачного цвета, и ломал мел так же, как в октябре.
Билет мне достался про подшипники качения, и я отвечал на него, как отвечают на совещании: сначала вывод, потом обоснование, потом — что будет, если сделать иначе. Севрюгин слушал с нарастающим недоумением.
— Фомин, — сказал он, когда я закончил. — Вы у меня в сентябре про допуск спрашивали.
— Спрашивал.
— И не пришли.
— Виноват.
Он посмотрел в зачётку, потом на меня, потом в ведомость.
— Четыре, — вынес он. — Пять я вам не поставлю, потому что вы отвечаете, как начальник цеха, а не как студент. Начальнику цеха я бы поставил.
С этой формулировкой я и вышел в коридор, где меня ждал Юрка, сдавший тремя минутами раньше на трояк и абсолютно счастливый.
— Ну?
— Четыре.
— Ты чего, серьёзно готовился⁈ — Юрка был потрясён по-настоящему. — Ты ж бизнесмен.
— Я подпольный бизнесмен, Юр. У подпольных бизнесменов должна быть безупречная зачётка.
Дома зачётку изучили с пристрастием. Мать открыла её на кухне, под лампой, держа двумя руками, как держат чужой паспорт.
— Четыре.
— Четыре.
— А почему не пять?
— Потому что честно.
Она подумала над этим и вернула зачётку.
— Ну, честно так честно, — сказала она. — Ты, главное, дальше так же честно. Матери-то приятно.
Больше про завод, распределение и очередь на квартиру в этом доме не вспоминали. Не потому, что она передумала. Просто в её системе координат человек с четвёркой по деталям машин был уже не окончательно пропащий, а условно годный, и с этим она согласилась жить дальше.
* * *
«Дамбо» я отсмотрел ночью с четверга на пятницу, целиком, с блокнотом, по регламенту.
Шестьдесят четыре минуты, сорок первый год, копия от Ромы с одной точкой на торце. Цвет держался так, что было больно смотреть на «Рубин» и понимать, чего он не отдаёт.
Работа мне предстояла другая, и я это понял на десятой минуте.
Вечерний зал надо держать. Детский зал надо отпускать. Взрослому нужен ровный голос, пауза и точность; ребёнку нужно, чтобы кто-то тёплый сидел рядом в темноте и иногда объяснял. Первое я умел. Второе я в последний раз делал в девяносто четвёртом, когда дочери было пять, и она уснула у меня на плече на двадцатой минуте.
Про этот раз я в тетрадь ничего не записал.
Объявляли через тётю Валю.
Афишу вешать было по-прежнему нельзя, но тётя Валя была лучше афиши: она объявила про воскресенье в трёх подъездах, в очереди за молоком и лично каждой женщине, приходившей в ЖЭК ругаться на батареи. К субботе про мультики знали дворы от Пролетарской до Заречной, а баба Шура довела информацию до школы номер четыре через свою Клавдию, у которой невестка в буфете.
— Двадцать копеек — это ты дорого взял, — сказала мне тётя Валя в субботу. — Двадцать копеек — это два стакана семечек.
— Знаю.
— Ну и зря знаешь. — Она подумала. — Хотя за бесплатно они у тебя на люстре висеть будут. За двадцать копеек хоть родителей приведут.