Мелькают в ряд из-за ограды
Разнообразные фасады
И кровли мирные домов,
В тени таинственных садов.
Там есть трактир…, и он от века
Зовётся «Красным кабачком»
Фёдор тянул слова неторопливо, под мерный звон колокольчика. Последняя строка легла на снег вместе со звоном колокольчика. Кабачок возник в песне раньше, чем показался на дороге: тёплый, переживший столько зим, что нынешняя война едва ли могла его удивить.
В донесениях, прошедших через его руки за последние месяцы, железо ломалось удивительно аккуратно. Лопнувшая ось называлась дорожным происшествием. Треснувший ствол — непредвиденным повреждением. Люди, которых придавило или обожгло, уходили в приложение, где помещались имя, возраст и сумма семье. Бумага любила случайности: у случайности нет виноватого, ей нельзя урезать жалованье и велеть переделать плавку.
Щит надо будет ковать из того, что осталось после победы. Из уставших мастеровых, выработанных рудников, казённых печей и денег, уже обещанных армии.
У Нарвской заставы дорогу перегораживал шлагбаум. Две низкие караульни чернели по сторонам; часовой поднял фонарь, лениво осветил лицо Кавелина, гербовую пряжку портфеля и махнул рукой. Бревно поползло вверх.
За заставой ветер стал суше и злее. Редкие дома отступили от тракта. Колея тянулась между тёмными садами и полями, вспоротая полозьями сотен саней.
Фёдор нахлёстывал гнедую без усердия: лошадь сама знала дорогу. Впереди постепенно разгорелось жёлтое пятно. Из темноты выступил длинный деревянный дом, прижавшийся к Петергофскому тракту. Над крышей клубился дым. У крыльца стояли сани, лёгкие офицерские тройки и несколько тяжёлых купеческих возков. В окнах двигались люди; сквозь стены пробивались смех и гул множества голосов.
Фёдор остановил лошадь у коновязи.
— Долго ждать?
— Пока в кабачке не скажут чего-нибудь полезного.
— Тогда к утру, — вздохнул Фёдор.
Кавелин выбрался из саней. Сапог скользнул по насту, портфель качнулся в руке.
— Лошадь поставь под навес.
Он поднялся на крыльцо и толкнул дверь.
* * *
Внутри сперва ничего не было видно. Тепло ударило в лицо. Запотевшие стёкла, тяжёлый табачный дым, жар от печи, запах жареного мяса, кислой капусты и дешёвого вина — всё это смешалось в один густой ком и спёрло дыхание. Шум стоял плотный: смех, ругань, хлопок ладони о стол и звон кружек.
Глаза привыкли, и зал медленно вынырнул из тумана. Тёмные, закопчённые стены. Толстые балки под потолком. Лавки вдоль стен, тяжёлые столы посреди. В печи вертелся поросёнок, жир шипел, капая в противень. Девка с кувшином сноровисто лавировала между столами; чья-то лапища пыталась ухватить её за талию, она отшивала одним локтем, не замедляя шага.
Кабак был забит под завязку: за ближайшим столом разместились солдаты в поношенных шинелях, у кого рукав перешит, у кого пуговицы разные, чуть дальше — мастеровые, с руками, почерневшими от копоти, у окна, поближе к свету, жались двое студентов и худой писарь, в углу кучковались купцы.
Кавелин постоял у двери, давая себе время. На него почти никто не смотрел: чиновник, да и бог с ним. Трактиру всё равно, кто пришёл, лишь бы платил, да драк не затевал.
Хозяин, широкий, лоснящийся, с носом, как спелая слива, сразу подкатился:
— Чего изволите, барин? Вина горячего, наливочки, горилки? Щи у нас отменные, кашка, поросёночек…
— Вина, — сказал Пётр Алексеевич. — Горячего и щей.
Хозяин часто закивал:
— Сейчас сделаем и в лучшем виде! Садитесь вон туда, к стеночке. И не продует, и видно всех.
Он показал на стол у стены. Место действительно было удобное: спиной к брёвнам, лицом ко всему залу. Кавелин сел, поставил портфель рядом так, чтобы чувствовать его сапогом, и позволил себе наконец опереться спиной о стену.
Вино принесли быстро: густое, терпкое, подогретое, с лёгким запахом корицы. Следом появились горячие щи и тяжёлый кусок чёрного хлеба. Пётр Алексеевич сделал первый глоток и почувствовал, как оттаивает лёд внутри, по телу проходит волна тепла, а тиски, сжавшие виски, медленно разжимаются.
«Сплав, что переживёт людей… Россия должна опередить время… Красиво, чёрт возьми! Но лишь на бумаге да в устах царя». Кавелин снова отпил вина.
Он с детства помнил сказки про алхимиков, что искали философский камень и в итоге находили только долги и насмешки. Приказ Александра остался аккуратным, государственным вариантом такой сказки.
«А если это вообще невозможно? — сухо подумал он. — Потом на кого смотреть будут? На того, кто подпись поставил и деньги выбил».
Он отломил кусок хлеба, макнул в щи и поднёс ко рту, не сводя взгляда с соседнего стола, где уже шёл спор. Пили быстро, говорили громко.
— Я тебе говорю, Семён! — Грузный артиллерист с перевязанной кистью махнул кружкой так, что вино чуть не пролилось. — Сам видел: у французов пушки хороши, не спорю, но как мороз навалился — стволы у них затрещали, как полено сырое. Наши тоже рвались, не без того, да только мы стояли, а они в итоге побежали!
— Стояли, стояли, — хрипло отозвался худой пехотинец с двумя Георгиями на груди. — Ты стоял за батареей, а я под Бородино в грязи лежал, когда земля ходуном ходила. Тут уж не до марок железа.
— И в железе тоже, — упрямо повторил артиллерист. — Ты вот не знаешь, а у нас под Смоленском одно орудие целый день палило, пока ядро не заклинило. Бах! А потом тишина! Глядим, ствол треснул, прямо у дульца. Хорошо, что ребята вовремя отскочили, а то б на куски. Так вот, у нас мастер один был, с Урала, всякий раз при зарядке ствол ладонью гладил, как лошадь перед скачкой, и ругался на того, кто металл сдавал: «Вот из этого железа бы, баре, да пули лить не для французов, а по тем, кто такую дрянь в пушку гонит».
За столом захохотали. Кавелин сам не заметил, как повернулся к ним.
— Мастер этот… — вставил он, поддерживая разговор. — С Урала, говорите?
— Ага, — артиллерист прищурился, разглядывая нового собеседника. — А вам-то что, барин? Тоже пушка рванула?
— Хуже, — спокойно ответил Кавелин. — Мне про такое потом докладывают. Вот и разбираюсь, где в донесении правда, а где — казённая вежливость.
Пехотинец хмыкнул:
— Мы про железо думаем просто: чтоб не подводило. А коли подводит, там, наверху, кто-то своё урвал, а нам — что осталось.
— Или не подумал, — добавил артиллерист. — У вас, барин, как? Любят заранее думать?
Ответ напрашивался сам, но Кавелин только поднял кружку:
— Иногда. А иногда потом в кабак приходят, у тех, кто из-под ствола вылез, спрашивать.
Пехотинец крякнул одобрительно и кивнул — так хвалят точный выстрел, а не речи начальства. Артиллерист стукнул кружкой о стол, толкнул локтем соседа — дескать, каков барин, а? С соседнего стола потянулись кивки: там не расслышали вопроса, но подхватили одобрение. Больше вопросов не задавали: своего среди чужих здесь признавали быстрее, чем чин на мундире.
Пётр Алексеевич сделал большой глоток вина и продолжил слушать, отмечая, как легко эти люди формулируют то, что в его рапортах называлось причинами чрезвычайных происшествий.
С другого конца зала донёсся визгливый голос:
— А я вам говорю, господа хорошие, я ещё мальчишкой был, когда матушка-государыня здесь останавливалась!
У этого стола сидели трое: старый ямщик с седой щетиной, купец в вытертом полушубке и молоденький писарь с аккуратно подстриженными усиками.
— Сказывай, дед, сказывай! — подзадоривал купец. — Тысячу раз слушали, ещё тысячу терпеть будем, коли наливают.
— Не перебивай старшего, — важно сказал ямщик, но улыбнулся в усы. — Было это при Екатерине Алексеевне. Лето, дорога в Петергоф, всё в пыли, а тут: шум, кони, солдаты. Я в стороне стою, на телегу опершись. Сказывают: государыня едет, самодержицу увидим! А у нас что? Домишко да корчма эта, кабачок красный по вывеске, крыша соломенная, внутри полутемно, столы кривые… И вот, представь, останавливается карета, барышни в лентах, офицеры в синем, а она, государыня то бишь, в простом платье, без всяких там мантий! Вошла внутрь, села у окна, щей потребовала. Наш хозяин от страха зачерпнул из первого попавшегося котла, а там щи вчерашние, перегоревшие… Ему бы землю рыть, бежать, новые варить, а он стоит как вкопанный. А она только попробовала, ложку отставила и говорит: «Не щи, а уксус, да зато честные. У вас, хозяин, дорога честная, люди честные, ещё и щи честные. Переживёте вы всякую столичную кухню». И ушла. Вот с тех пор, говорю, и держится тут всё, что на других дорогах давно бы разнесли.