Мишель открыл первую таблицу. Всё прочее исчезло. Он разложил рядом лист дешёвой серой бумаги и обмакнул перо. Переписывать книгу целиком было бессмысленно. Мишелю требовалось только движение: номер соединения, место, число людей и лошадей, перемена против предыдущей сводки.
Этот последний столбец Мишель когда-то придумал сам и до сих пор им втайне гордился. Тем, кто платил за его работу, требовалась не картина армии, а направление её движения: не «в таком-то корпусе столько-то штыков», а «за две недели прибыло пятьсот».
Однажды Мишель свёл такие перемены за полгода. После этого плата, приходившая кружным путём, выросла. Значит, на другом конце цепочки его листы читали внимательно. Кто именно, он знать не хотел.
На сером листе Майнц сменился Магдебургом. Возле другого соединения появилась прибавка в пятьсот штыков. Четыреста новых лошадей легли отдельной строкой; ниже возник Позен, слишком часто повторявшийся в последних ведомостях, чтобы нравиться человеку, знавшему карту.
— Десять минут, — напомнил Мозес. — И не говорите, что знаете: вы даже на часы не посмотрели.
Мишель продолжал писать.
— Я и без часов знаю, сколько у меня осталось. А если стану проверять их вместе с вами, мы точно не уложимся.
— Значит, лет через двадцать я тоже смогу опаздывать без часов?
Мишель наконец оторвался от таблицы.
— Через двадцать лет, Мирабо, вам следует иметь достаточно ума, чтобы вообще сюда не приходить.
Мозес замолчал и снова посмотрел на часы. Мишель вернулся к работе, сравнил два последних значения и остановился. Одна цифра оказалась подозрительно высокой. Он нашёл соответствующую строку в предыдущем листе, проверил ещё раз и увидел собственную ошибку. Перечеркнул число одной тонкой линией и вписал верное рядом.
Мозес подошёл ближе. Мишель проверил последнюю строку и отложил перо.
— Всё.
— Всё?
— Всё, что стоит двадцати пяти минут.
Мишель закрыл livret и пригладил переплёт ладонями. Ни пятна, ни загнутого угла: книга ничем не выдавала своих двадцати пяти минут над лавкой торговца бумагой. Мозес забрал книгу.
— Если меня спросят, где задержался?
— Задержался у торговца бумагой.
Мозес оглядел комнату: рулоны бумаги у стены, обрезки на полке, стопки листов возле окна.
— Это даже правда.
Мишель сложил серый лист вчетверо и провёл ногтем по сгибу.
— Ложь, в которой нет ни слова неправды, служит дольше прочих.
Мозес взял портфель.
— Вы когда-нибудь говорите просто, господин Мишель?
Мишель убрал лист во внутренний карман.
— На службе? Нет.
— Хотел проверить, не изменилось ли что-нибудь за двадцать три минуты.
Мишель хмыкнул.
— К Жане, Мирабо.
— Уже иду.
Дверь закрылась, и господин Мишель остался один. Шаги молодого человека прошли по деревянной галерее, затем застучали вниз по лестнице.
Мишель подошёл к окну и увидел, как через минуту Мозес появился во дворе. Портфель снова был зажат у Мозеса под мышкой, словно внутри лежали обычные служебные бумаги. Он обменялся двумя словами с приказчиком, обошёл телегу и исчез в подворотне.
Через час книга будет у Жане. Позднее она вернётся в ведомство, где её примут по расписке, перелистают и положат к другим бумагам. Никому не придёт в голову искать то, чего из неё никто не вынимал.
В шестом часу он шёл сквозь синие сумерки. У торговца на углу купил вязанку дров, поторговался, отбил своё су и понёс её под мышкой с мрачным удовлетворением.
У следующего перекрёстка Мишель свернул в сторону Сен-Северена. За церковью начиналась короткая Паршменри.
Улица Паршменри оставалась местом книжного ремесла: лавки теснились в узких домах, верхние этажи которых сходились над мостовой. В зимних сумерках окна горели одно над другим; из открытой двери свечной лавки тянуло воском, от харчевни через два дома пахло жареным луком и вином. Между ними помещалась мастерская Гарнье. Вывеска с потемневшей книгой висела над дверью слегка набок, и Мишель каждый месяц отмечал про себя, что переплётчик, способный выправить чужой корешок с точностью до линии, собственную вывеску поправить так и не собрался. Колокольчик над дверью звякнул.
Внутри было тепло. Пахло мучным клеем, кожей, древесной стружкой и нагретой бумагой. Гарнье стоял у пресса в кожаном фартуке, с закатанными рукавами.
— А, господин Мишель. За вашими «Жизнеописаниями» Плутарха? Готовы, готовы.
Гарнье нагнулся к нижней полке за готовым томом. Этого времени Мишелю хватило. Он раскрыл принесённый том Цицерона примерно посередине, вынул из внутреннего кармана сложенный серый лист и вложил между страницами.
Гарнье уже выпрямлялся с завёрнутым Плутархом в руках.
— Вот. И корешок теперь простоит дольше нас обоих.
— В вашем возрасте, Гарнье, подобные обещания становятся всё менее впечатляющими.
— В моём возрасте, господин Мишель, я обещаю только то, что легче проверить после моей смерти.
Мишель положил Цицерона на прилавок.
— Тогда вот вам следующая работа.
Знал ли Гарнье, что лежит между страницами, или просто передавал книги дальше, Мишель никогда не спрашивал. Ему вполне хватало того, что переплётчик исправно принимал один том и возвращал другой. Мишель расплатился за переплёт по прейскуранту, до сантима, подхватил завёрнутого в бумагу Плутарха и вышел. Колокольчик звякнул вслед.
Дома Мишель первым делом растопил печь. Новые поленья были сыры по краям и шипели, прежде чем заняться. Он подождал, пока пламя перестанет чадить, снял сюртук и только тогда развернул Плутарха.
Новый переплёт приятно тяжелел в руках. Мишель провёл большим пальцем по ровному корешку, затем отогнул край форзаца. Под ним лежали несколько сложенных банковских билетов, он пересчитал и отправил их в шкатулку.
Там уже лежали бумаги на маленький дом в Пасси, с садом и грушевым деревом, который он присмотрел ещё осенью и на который, по его расчётам, оставалось собирать года полтора. В Пасси он намеревался выйти в отставку, разбить грядки и никогда более не видеть ни одной ведомости; впрочем, последнему пункту он сам верил не вполне.
Потом он поужинал хлебом и вчерашним супом, придвинул свечу и до десяти часов читал Плутарха — жизнеописание Катона.
Катон нравился ему давно: любил порядок, счёт, государственную бережливость и относился к чужой небрежности почти как к общественному преступлению.
По мнению Мишеля, для человека, прожившего две тысячи лет назад, это было весьма здраво.
* * *
Париж, ноябрь 1811 года.
Полковник Александр Иванович Чернышёв возвращался с бала у княгини Боргезе в пятом часу утра. В карете ещё держались табак, свечной воск и духи; на правой перчатке белел след пудры, оставленный чьим-то плечом во время последнего танца.
В Париже Чернышёва знали молодым, удачливым, прекрасно одетым, хорошим стрелком и ещё лучшим танцором. Его это вполне устраивало.
Нынешний бал окупился ещё до полуночи. За ужином один из генералов интендантского ведомства, разогретый шампанским и соседством хорошенькой женщины, минут десять жаловался Александру Ивановичу на свою службу. К весне ему велено устроить провиантские магазины по всей линии Одера; подрядчики воруют, фуры запаздывают, а овса требуется столько, что, по словам генерала, его не съест и вся кавалерия Мюрата.
Александр Иванович сочувствовал, подливал и в нужных местах смеялся. Когда генерал в третий раз помянул подрядчиков, Чернышёв заметил, что французская армия, вероятно, сумеет дойти куда угодно, если прежде сумеет пережить собственных поставщиков. Генерал рассмеялся и вспомнил ещё о двух складах.
К утру Чернышёв удержал из разговора главное: весной на Одере понадобятся новые магазины, фуры и много овса. Пока это значило немного. Значение появится, если другие сведения укажут туда же.
Захар открыл ему прежде, чем Чернышёв успел позвонить. Денщик принял плащ, шляпу и перчатки.