Для меня это была не просто неудобная причуда античных диктаторов, это была кровоточащая рана на теле государственного планирования.
Пальцы сами потянулись к гусиному перу. Я обмакнул его в чернильницу.
Перо быстро забегало по бумаге, с тихим шуршанием вычерчивая колонки цифр. Мой мозг, опираясь на опыт тысячелетий, мгновенно извлёк на поверхность единственно верную, математически безупречную концепцию. Позитивистский календарь.
Я вывел жирным шрифтом: 364 дня.
Триста шестьдесят четыре идеально делилось. Я разбил год не на двенадцать уродливых осколков римской гордыни, а на тринадцать месяцев.
Перо вычерчивало структуру: в каждом месяце — ровно 28 дней. Ровно четыре седмицы, неделя в неделю. Никаких «переходящих» дней недели.
Я остановился, с эстетическим наслаждением глядя на получившуюся матрицу. Это была поэзия цифр. В этом календаре первое число любого месяца всегда будет падать на один и тот же день. Допустим, на понедельник. А седьмое число — это всегда суббота, день отдыха и молитв.
Больше никаких путаниц в приказах. Жалованье ратнику за месяц — это всегда плата за двадцать восемь дней. Да и ссудный процент в банке Сыркова не будет скакать.
Тик. Так. Тик. Так. — чеканил маятник.
— Иване Юрьевич, — позвал я, не отрываясь от расчётов.
Шигона шагнул из тени к столу.
— Изволь, взгляни.
Старый воин, осторожно наклонился над столом, и свет от высоких восковых свечей лёг на его изрезанное морщинами, обычно непроницаемое лицо, отразившись в напряжённом взгляде. Загрубевший палец, привыкший скорее к сабле, чем к гусиному перу, неуверенно замер над пергаментом, скользя от одной колонки цифр к другой.
Некоторое время он лишь молча водил глазами по строчкам, и глубокая, суровая складка пролегла между его густыми бровями. Грамоту Иван Юрьевич знал отменно, не хуже любого думного дьяка; в конце концов, высшее сословие было не только главным выгодополучателем от своих обширных земель, но и их единственными управляющими. Умение читать указы, разбирать челобитные и вести счётные книги было для них такой же жизненной необходимостью, как и владение оружием.
Но то, что было начертано перед ним, не укладывалось в голове, оно казалось колдовством, а не государственной бумагой. Эти ровные, бездушные колонки цифр, эта безжалостная, чуждая математика ломали не просто привычку — они ломали сам уклад, вековой ритм жизни, освящённый традицией и верой. Вся жизнь, от посева до жатвы, от уплаты податей до церковных праздников, была привязана к двенадцати месяцам, к именам святых, к движению солнца, как его понимали отцы и деды. Здесь же, на листе бумаги, весь этот живой, дышащий мир был сведён к бездушной и холодной схеме, поправ мироздание до самого его основания.
— Тринадцать месяцев, государь? — неуверенно рек он. — Но ведь от веку их дванадесять было. Народ-то речёт, дюжина чёртова, число нечистое…
— То суесловие смердов, — сухо отрезал я. — Воззри-ка в ночи на небо, Шигона. Колико раз за год луна полный свой коловрат творит? Ровнёхонько тринадцать. Не аз сие измыслил, Сам Создатель тако твердь небесную устроил. Мой счёт времени к Божьему промыслу ближе, нежели папский аль униатский.
Шигона задумчиво пожевал бороду, видимо, поражённый этим астрономическим доводом.
— А остатцы-то куда девать, государь? Триста шестьдесят четыре дня и вышло. А в годе-то их боле.
— Умён, — похвалил я, макая перо. — Триста шестьдесят пятый день с хвостиком я выведу опричь. Не будет он причислен ни к единому месяцу. И дня седмицы у него не будет.
Я вывел внизу листа крупную надпись: Государев день.
— То будет праздник великий. День тишины в приказах. В сей день будут празднества, награжденья да пиры. А тако же обновление года и моё ежегодное благословение всякому, кто его испросит. День сей будет в Зимний Солнцеворот.
— А счёт летам, батюшка? — Шигона напряжённо смотрел на листы.
— Да как же их счислять иначе, нежели от Сотворения мира? Месяцы же наречём без затей, для ясности: от Первого до Тринадцатого, и писать их токмо знаками новыми, что я тебе прежде казал.
Я отодвинул пергамент и потёр переносицу, куда всё же прокралась пульсирующая боль.
— Полно на днесь. А что гость наш заутрешний, почил ли с дороги? Станет ли ему мочи предстать предо мною?
— Не изволь сумлеваться, государь, здравию его и юнец позавидует.
— Что ж, отрадно…— произнёс я, уже встав из-за стола и направившись в опочивальню.
Тик. Так. Тик. Так.
Железный метроном новой империи начал отсчёт своего суверенного, математически безупречного Времени. И это время работало на меня.
Глава 15
***ВНИМАНИЕ!
Все исторические события, теологические диспуты и религиозные догматы, описанные в следующей главе — даже те, что опираются на реальные тексты или имена — являются абсолютным и наглым художественным вымыслом.
Голоса и мысли реальных исторических деятелей искажены намеренно и… возможно, бессовестно.
Текст ниже содержит вольные трактовки Священного Писания, радикальную альтернативную историю Церкви, деконструкцию язычества и крайне циничный, прагматичный взгляд на религию как на инструмент государственного управления.
В связи с содержанием, которое может глубоко оскорбить чувства верующих любой из ныне существующих конфессий, данную главу настоятельно не рекомендуется читать впечатлительным людям, ревнителям ортодоксии и вообще кому бы то ни было.
Вы были предупреждены.
***
На следующий день, едва рассветные лучи позолотили стены опочивальни, я закончил с утренними отчётами. Порядок в делах государственных начинался с порядка на собственном столе. После занялся ежеутренней разминкой и завтраком.
После завершения ритуала пробуждения, не задерживаясь, отправился в Средние палаты. Ждать долгожданного гостя просиживая пролежни я не был способен. Беспокойный ум требовал немедленной работы, и главная задача последних дней вновь завладела моим вниманием. Единики у меня теперь есть, а вот имена для них ещё не рождены. Основа для нового порядка заложена, но без ясных и понятных народу названий она останется мёртвой схемой.
Поиграв с тяжёлым гусиным пером, я ещё раз мысленно прогнал слова на языке, пробуя их на звук, отсеивая всё чуждое и наносное. Имена должны были расти из родной почвы, быть интуитивно понятными и пахарю, и ремесленнику, и дьяку. Никакой латыни, никакой греческой мудрости — только мощь и простота слова. Убедившись в стройности замысла, я обмакнул перо в чернильницу и, задержав дыхание, начал писать с той уверенностью, с какой зодчий закладывает первый камень в основание собора.
В основу угла я положил три корня, на которых отныне будет стоять порядок. Для метра — мера, грамма — вес, а литр стал ковшом. Слова народные, привычные уху, но отныне избавленные от всякой приблизительности.
Далее шли приставки множители. Никаких чужеродных латинских или греческих корней. Народ должен понимать слова интуитивно, впитывая суть величины из самого названия. Я вывел первый столбец — укрупнение.
Десяти- десять.
Сто- сотня.
Тыще- тысяча.
Тьмо- десять тысяч.
Затем я очертил второй столбец — дробление.
Доле- десятая часть.
Зерно- сотая часть.
Крохо- тысячная часть.
Пыле- десятитысячная часть.
Из-под моего пера выходили новые слова, скрепляя реальность с лязгом затворяемого замка.
Тыщемера. Расстояние, которым теперь будут мерить пути для ямских гонцов и войсковых маршей. Зерномера. Крошечный отрезок для пушкарей и урядников. Крохомера. Пока это нужно лишь для самых точных чертежей, но скоро без миллиметра невозможно будет собрать ни один надёжный ряд.
Перешёл к тяжести. Тыщевес. Килограмм. Отныне на рынках мясо и железо будут отпускаться не туманными мерами весов, а гирями в один или несколько тыщевесов. Зерновес и Кроховес. Для нужд Казны, при взвешивании серебра, и для лекарей, отмеряющих сильнодействующие травы, чтобы не отправить пациента на тот свет.