Литмир - Электронная Библиотека

Я хотел ответить. Заорать. Ударить по двери. Упасть на колени. Сказать, что люблю. Что не смогу. Что исправлюсь. Что я без нее не вывезу. Все эти прекрасные мужские слова, которые так удобно произносить в момент, когда под ногами уже нет пола.

Но за стеной скрипнула половица, и я понял: там стоит Лёва. Слушает. Всё слышит.

И впервые за долгое время мне стало стыдно не театрально, не с расчетом на эффект, а по-настоящему.

— Хорошо, — сказал я хрипло. — Я уйду.

Никто не ответил.

Я спустился с крыльца, вышел со двора, сел прямо на бордюр у детской площадки и заплакал.

Тихо. Зло. Лицом в ладони, как мальчишка.

Потому что в сорок лет вдруг очень страшно понять простую вещь: тебя не выгнали из дома.

Тебя выгнали из чужого терпения.

---

Глава 2

Глава 2

Глава 2

Марта

Утро после большой ссоры всегда пахнет одинаково.

Остывшим жиром со сковородки.

Сырым воздухом из форточки.

Лекарствами, которые никто не выпил на ночь.

И стыдом.

Я стояла на кухне босиком, в старой футболке до колен, и смотрела на стол, будто он мог подсказать, как жить дальше. На клеенке высох белесый след от молока, которое Лёва вчера пролил, когда Илья начал кричать. Я машинально провела по нему влажной губкой, хотя стол и так был чистый. Дважды. Трижды. Иногда женщине надо тереть одну и ту же точку, чтобы не закричать.

За окном было серое утро, море глухо бухало где-то за кварталом, и на подоконнике дрожала герань в жестяном горшке — бабушкина, старая, упрямая, как всё в этом доме. Дом, кстати, тоже дрожал. Не физически, конечно. Внутренне. Как человек после плохой новости.

Я не спала почти совсем. После того как Илья вернулся под утро и стоял за дверью со своим «мне некуда идти», у меня началась такая дрожь, что я полчаса не могла удержать чашку. Лёва сидел на диване в кухне, обняв колени, и делал вид, что не плачет. Я заварила ему чай, потом себе, потом вылила свой в раковину, потому что тошнило. В два ночи дала сыну глицин — смешно, конечно, как мертвому припарка, но мне нужно было сделать хоть что-то материнское, понятное, бытовое. Что-то, что можно потрогать руками.

— Мам, ты его обратно пустишь? — спросил Лёва.

Я стояла у мойки спиной к нему и смотрела, как в темное окно отражается моя фигура. Худая женщина с собранными кое-как волосами и лицом, на котором усталость уже не помещалась.

— Нет, — сказала я.

Слово ударило в тишину, как камень в стекло.

Лёва долго молчал. Я почти слышала, как он думает. У детей, которые слишком рано становятся взрослыми, мысли двигаются громко. Со скрипом.

— А если он замерзнет?

И тут я чуть не сломалась. Не из-за Ильи. Из-за сына. Из-за этой невозможной детской способности жалеть даже того, кто тебя пугает.

— Он взрослый, — ответила я. — Он разберется.

Сейчас, утром, я пыталась повторять эту фразу уже себе.

Он взрослый. Он разберется.

Он не умрет без тебя.

Он не пропадет.

Ты не обязана подбирать человека, который годами падал в тебя как в матрас безопасности.

Но привычка спасать не отключается за ночь. Она сидит в теле. В плечах, которые сами поднимаются, когда кто-то рядом начинает дышать тяжело. В пальцах, которые тянутся к таблеткам, к пледу, к телефону. В ушах, настроенных на малейший сбой в чужой интонации.

Я услышала, как в коридоре скрипнула дверь, и сразу обернулась.

Лёва.

Он вошел на кухню в пижаме, сонный, взъерошенный, с лицом серым от недосыпа. Под глазами — тени. Господи, ему одиннадцать, откуда у ребенка могут быть такие взрослые тени.

— Доброе утро, — сказала я как можно обычнее.

Он кивнул и сел за стол.

— Каша или омлет?

— Не хочу.

Я поставила перед ним чашку с чаем и бутерброд с сыром. Он смотрел в чашку так, будто надеялся увидеть там ответ на вопрос, когда все опять станет нормально.

Но “нормально” у нас давно было кривым словом.

— Ты в школу пойдешь? — спросила я.

— А ты?

Я чуть улыбнулась. Умный мальчик. Всегда отвечает вопросом, если боится прямого.

— У меня уроки с двух.

Я работала в музыкальной школе на полставки и еще вела детский вокальный кружок в старом ДК у моря. Денег это приносило столько, что стыдно произносить вслух, но последние годы я почти не пыталась вырваться куда-то выше. Потому что вырваться — это время, силы, голос, энергия. А всё уходило на дом. На Илью. На латание повседневности. На бесконечное “потом”.

— Я не хочу в школу, — сказал Лёва.

Вот оно.

Я села напротив.

— Из-за вчерашнего?

Он пожал плечами. То есть да.

— Из-за него все равно все узнают, — пробормотал он. — У нас же город как одна бабка.

Я чуть не рассмеялась. Не потому, что смешно. Потому что слишком точно.

— Может, и узнают. И что?

— Ничего. — Он поднял глаза. — Просто они будут смотреть.

Смотреть. Да. В маленьком городе взгляд — это отдельный орган насилия. Здесь никто не спрашивает, но все знают. Никто не помогает, но все обсуждают. Разводы, пьянки, измены, долги, болезни — всё проходит через чужие рты быстрее, чем через официальные документы.

— Пусть смотрят, — сказала я.

— Тебе легко говорить.

Я вздрогнула. Потому что сказал он это не по-детски. Устало. Почти по-мужски.

— Мне не легко, Лёв.

Он сразу опустил глаза.

— Прости.

— Не извиняйся.

Я протянула руку, и он после секундной паузы вложил в нее свою. Пальцы длинные, тонкие, уже почти подростковые. Руки музыканта или хирурга. Или человека, который всю жизнь будет стараться держать всё под контролем, потому что в детстве контроля не было.

— Послушай меня внимательно, — сказала я. — То, что произошло вчера, — не твоя вина. Не потому, что ты что-то не так сказал, не так посмотрел, не вовремя вышел на кухню. И не потому, что ты “мешал”. Понял?

Он кивнул.

— И еще. Ты не должен выбирать между мной и папой. Это взрослые дела. Очень больные, очень глупые, очень запущенные взрослые дела. Ты ребенок. Твоя задача — расти, есть завтрак и ненавидеть математику. Всё.

На этот раз он все-таки улыбнулся. Слабо, но по-настоящему.

— Я не ненавижу математику.

— Тогда можешь ненавидеть кашу.

— Это проще.

Я встала, поставила сковородку на плиту и начала жарить омлет, потому что готовить — лучший способ не упасть в бездну в восемь утра. Масло зашипело, запах яиц поплыл по кухне, и на секунду всё стало почти обычным. Почти.

Потом зазвонил телефон.

Я знала, кто это, еще до того, как посмотрела на экран. Тело узнаёт угрозу быстрее мозга.

Илья.

Я смотрела на имя и чувствовала, как внутри поднимается знакомая волна: тревога, раздражение, жалость, усталость, готовность услышать его голос и по интонации за три секунды понять, сколько там сегодня драматизма, сколько вины, сколько настоящего страха, а сколько просто плохого похмелья.

— Не бери, — тихо сказал Лёва.

И вот это было последней каплей.

Потому что мой сын не должен сидеть за завтраком и просчитывать, брать ли матери трубку от отца. Не должен напрягаться при звуке рингтона. Не должен читать по моему лицу степень семейной опасности.

Я выключила звук и перевернула телефон экраном вниз.

— Сегодня не буду, — сказала я.

Лёва кивнул. И выдохнул. Совсем чуть-чуть, но я увидела.

Ребенок выдохнул от того, что мать не взяла трубку от отца.

Меня накрыло такой яростью, что потемнело в глазах.

Не на Илью даже. На себя. На то, как долго я это нормализовала. Как долго объясняла себе, что у него трудный период, творческий кризис, нежная психика, мужская уязвимость, сложный характер, депрессия, алкоголь, страх старения, страх провала, страх несбывшейся жизни — всё что угодно, только не простую страшную правду:

мне годами было больно,

и моему ребенку тоже.

Телефон завибрировал снова. Потом еще. Потом пришло сообщение.

3
{"b":"977253","o":1}