Господи.
Я даже не разозлилась. Только усмехнулась — без радости, конечно.
— С электриком, Илья. С проводкой. С автоматами. С угрозой возгорания. Да, была.
Он шумно вдохнул в трубку.
— Не надо вот так.
— Как — так?
— Как будто я совсем идиот.
Я поставила чашку на стол чуть сильнее, чем нужно.
— А как мне с тобой говорить, если из всей нашей разваливающейся жизни тебя сейчас сильнее всего волнует, не появился ли рядом со мной другой мужчина?
— Неправда.
— Правда.
Он молчал. Значит, попала.
— Я просто… — начал он.
— Просто тебе легче ревновать, чем признать масштаб всего остального, — отрезала я. — Не надо, Илья. Не сейчас. Завтра заберешь Лёву, и на этом всё.
— Марта, я не только из-за этого звоню.
— Тогда научись сначала звонить не из этого тоже.
Я отключилась раньше, чем он успел ответить.
Потом сидела на кухне и чувствовала себя опустошенной. Не победительницей. Не сильной женщиной с новыми границами. Просто человеком, который весь день отбивается от чужих проекций и в конце концов сам уже не понимает, где правда, а где защитная пена.
Через минуту пришло сообщение от него:
«Я правда стараюсь. Но у меня не всё получается сразу.»
Я смотрела на экран и ощущала, как по старой привычке во мне уже начинает шевелиться ответ. Мягче. Человечнее. С объяснением. С поддержкой. С проклятой женской способностью быть контейнером даже для того, кто тебя ранил.
Я выключила телефон.
Нет.
Если он старается — хорошо. Пусть старается без моего круглосуточного сопровождения.
Вечером Лёва вернулся от Зои с эклером в салфетке “на потом” и новостью, что у Зои новый поставщик круассанов — “нормальный, не как прошлый криворукий”. Это было так трогательно по-бытовому, что я даже немного выдохнула.
— А ещё, — сказал он, снимая куртку, — Зоя включала какой-то старый джаз, и там женщина пела почти как ты, только грустнее.
— Почти как я? — переспросила я, пряча улыбку.
— Ну да. Только ты бы лучше.
Господи. Если бы мужчины умели хвалить так же просто и точно, полмира жило бы счастливее.
— Спасибо, мой строгий музыкальный критик.
Он пожал плечами, как будто ничего особенного не сказал.
За ужином я всё-таки рассказала ему про прослушивание.
Не торжественно. Не как “мама, возможно, снова станет звездой”. Просто между картошкой и салатом.
— Меня пригласили в филармонию. На прослушивание. В понедельник.
Он замер с вилкой в руке.
— Тебя? Петь?
— Да.
На секунду его лицо стало таким светлым, что я чуть не расплакалась прямо в тарелку.
— Это круто.
— Возможно.
— Нет, это реально круто. — Он даже выпрямился. — А ты пойдешь?
— Пойду.
— А если возьмут?
Я улыбнулась.
— Тогда мама будет очень нервная, будет много учить текстов, ворчать, что старовата для такого стресса, и петь по вечерам так, что соседи решат вызвать экзорциста.
Он засмеялся.
— Я бы посмотрел.
Потом вдруг стал серьезным.
— Папе скажешь?
Вот. Опять эта точка пересечения. Всё новое в моей жизни автоматически упирается в фигуру Ильи — как он воспримет, не начнет ли давить, не сорвется ли, не станет ли использовать Лёву как аргумент. Это было невыносимо. И именно поэтому ответ должен был быть простым.
— Не знаю. Но если скажу, то не для разрешения. А просто потому что это касается расписания.
Лёва кивнул.
— Это правильно.
Потом, уже когда он ушел к себе, я открыла окно, встала у подоконника и впервые за весь день позволила себе думать не о мужчинах.
О песне.
О филармонии.
О том, что надеть.
О том, как войти в зал и не умереть от собственного страха. О том, как сделать вдох. Как поставить первую фразу. Как не дать телу снова сжаться в комок от мысли “поздно”, “смешно”, “куда ты полезла”.
Я тихо распелась, почти шепотом. Голос шел лучше, чем два дня назад. Как будто, стоит дать ему маленькую щель, он сам найдет выход.
И вдруг я поймала себя на том, что улыбаюсь.
Не потому, что у меня появился кто-то новый.
Не потому, что Илья наконец страдает достаточно красиво.
Не потому, что жизнь мне что-то гарантировала.
А потому, что внутри меня снова есть ожидание.
Не чужого настроения.
Своего будущего.
---
Глава 12
Глава 12
Глава 12
Лёва
Когда взрослые думают, что дети ничего не понимают, это даже не смешно.
Это удобно.
Им проще верить, что если говорить тише, закрывать двери и не ругаться при тебе совсем уж матом, то ты как будто живешь в другой версии дома. В безопасной. В детской. Только проблема в том, что дети не слушают слова. Они слушают, как в квартире меняется воздух.
Я всегда знал, когда у папы плохой день. Даже если он приходил тихо. Даже если улыбался. Даже если покупал пирожные. По тому, как мама начинала двигаться быстрее. Как будто хотела заранее всё сделать идеально, чтобы ничего не рвануло. По тому, как она мыла чашку дольше обычного. По тому, как в коридоре становилось тесно, хотя никто еще не кричал.
Когда они наконец поссорились по-настоящему, я не удивился. Только испугался. Не за то, что они разведутся. Это я, кажется, давно где-то внутри уже понимал. А за маму. Потому что папа, когда ему больно, делает так, что всем вокруг тоже должно стать больно. Не специально, наверное. Хотя кто его знает.
В воскресенье он должен был забрать меня в двенадцать.
С утра я нервничал так, как будто иду не к собственному отцу, а на экзамен, где нельзя ошибиться. Мама делала вид, что всё обычно. Испекла омлет, поставила чай, даже спросила, не хочу ли я надеть ту толстовку, что подарила Зоя. Но я видел, что у нее тоже руки чуть дрожат. Не сильно. Чуть-чуть. Как перед важным звонком.
— Если не захочешь куда-то идти, просто скажи, — сказала она, когда я уже обувался.
— Угу.
— И если он начнет говорить про меня…
— Я знаю. Сказать, что не хочу это обсуждать.
Она кивнула.
Мне было жалко ее в этот момент. Не как ребенка жалеют взрослого. А как одного человека жалеют за другого. У нее глаза были уставшие, но какие-то другие. Живые больше. Как будто она плохо спит, но зато проснулась.
Папа приехал ровно в двенадцать. Это уже было странно. Он никогда не приезжал ровно. Или опаздывал, или врывался раньше времени, как будто все должны подстроиться под его появление.
Я открыл дверь сам.
Он стоял на пороге с пакетом из булочной и выглядел… не знаю. Не жалко. Не страшно. Просто не как обычно. Тише.
— Привет, — сказал он.
— Привет.
— Готов?
— Да.
Мама вышла в коридор. Они посмотрели друг на друга, и я сразу почувствовал, как воздух натянулся. Но никто не начал. Уже победа.
— Верну к четырем, — сказал папа.
— Хорошо, — ответила мама.
Пауза.
— Если что, телефон у него заряжен.
— Понял.
Вот так они и разговаривали теперь. Как люди, у которых был когда-то общий дом, общая кровать, общая жизнь, а теперь — расписание и инструкции. Мне от этого было странно. Но не хуже. Наверное.
Мы вышли во двор, сели в машину. Папа включил печку и радио, потом сразу выключил радио. Видимо, понял, что музыка сейчас только мешает.
— Булку будешь? — спросил он, кивая на пакет.
— Потом.
— Окей.
Минут пять мы ехали молча. Я смотрел в окно и думал, что если бы сейчас кто-то увидел нас со стороны, то решил бы: обычный отец везет сына куда-то на выходной. И не понял бы, сколько всего в этой тишине.
— К Косте сначала? — спросил папа.
— Давай.
Костя мне нравился. У него дома всегда было много странных штук: провода, старые микрофоны, кассеты, плакаты, кружки с дурацкими надписями. И он не разговаривал со мной как с маленьким. Это вообще редкость.
В мастерской пахло деревом, пылью и кофе. Костя дал мне наушники, включил запись моря, которую делал для какого-то спектакля, и начал показывать, как накладывают шумы. Папа сидел рядом, сначала пытался объяснять, потом замолчал и просто смотрел. Может, потому что сам любил это всё. Может, потому что не знал, как со мной быть без объяснений.