Потом мы пошли есть пиццу. Маленькая пиццерия у порта, там всегда пахнет тестом и чесноком, и столы липковатые, но вкусно. Раньше мы иногда ходили туда втроем. Сегодня были вдвоем, и это ощущалось, как если бы из песни вынули одну ноту, а мелодия всё равно идет.
— Как школа? — спросил папа.
— Нормально.
— Скрипка?
— Я не играю на скрипке.
Он моргнул.
— Точно. Это… я перепутал.
Я чуть не закатил глаза. Он реально перепутал меня с кем-то из чужих детей? Или просто сказал первое “детское” слово, которое пришло в голову? Я хожу на гитару уже два года. Но ладно. Это было бы смешно, если бы не было так грустно.
— Я на гитаре, — сказал я.
— Да. Прости.
И впервые за долгое время я увидел, что ему правда неловко. Не потому, что его поймали. А потому, что он понял, как мало знает.
Мы ели молча. Потом он вдруг отложил вилку.
— Лёв. Я хочу сказать… — Он запнулся. — Я знаю, что облажался.
Ненавижу, когда взрослые говорят “облажался”, “накосячил”, “перегнул”. Как будто они велосипед уронили, а не жизнь.
Но я молчал.
— Я не прошу, чтобы ты меня понял прямо сейчас, — продолжил он. — И не прошу не злиться. Просто хочу, чтобы ты знал: я стараюсь не делать хуже.
Это прозвучало… странно. Не как обещание “я всё исправлю”, к которым я уже не очень отношусь серьезно. А как будто он сам не уверен, что может лучше, но хотя бы пытается не ломать дальше.
— Ладно, — сказал я.
— Это всё?
— А что я должен сказать?
Он усмехнулся. Печально.
— Справедливо.
Мы доели пиццу, потом пошли к морю. Ветер был холодный, чайки орали, как ненормальные. Папа купил мне какао, себе кофе. Мы стояли у парапета, и он вдруг спросил:
— Мама правда снова поет?
Я напрягся.
— А что?
— Ничего. Просто спрашиваю.
Вот тут я почувствовал ту самую вещь, которую всегда чувствовал рядом с их разговорами. Скользкость. Когда вроде бы вопрос простой, а внутри него что-то ещё. Опасное.
— Если ты будешь опять про маму, я не хочу, — сказал я.
Он сразу кивнул.
— Понял. Не буду.
И правда не стал. Это было настолько непривычно, что я даже посмотрел на него еще раз. Он стоял с кофе, ветер трепал ему волосы, и он выглядел старше, чем я привык. Не в смысле морщин. А как будто усталость наконец стала видна снаружи.
— Она красиво поет, — сказал я сам, неожиданно для себя.
Он повернул голову.
— Я знаю.
И это “знаю” прозвучало так, что я почему-то ему поверил. Наверное, когда-то он действительно это знал. До всего.
Когда он привез меня домой, мама открыла дверь почти сразу. Как будто стояла в коридоре и ждала. Хотя, конечно, не стояла. Или стояла. Не знаю.
— Ну как? — спросила она.
— Нормально, — сказал я.
И папа тоже сказал:
— Всё хорошо.
Они опять смотрели друг на друга, но уже не так остро, как утром. Больше устало.
— Спасибо, — сказал папа маме.
Она кивнула.
После его ухода я разулся и пошел на кухню. Мама ставила чайник.
— Он правда старается, — сказал я.
Она на секунду замерла.
— Возможно.
— Но это не значит, что ты должна назад, — добавил я быстро.
Мама повернулась ко мне так резко, что я даже испугался, не сказал ли что-то не то. А потом вдруг подошла и обняла.
— Господи, откуда ты у меня такой, — прошептала она.
Я не стал говорить, откуда. Мы оба знали.
---
Глава 13
Глава 13
Глава 13
Зоя
Когда женщина перед прослушиванием говорит “да ладно, это же просто попробовать”, это почти всегда вранье.
Не потому, что она хочет показаться скромной. А потому, что если назвать вещи своими именами — “мне страшно, потому что это может вернуть меня к себе, а я уже привыкла жить наполовину” — можно и не выдержать.
В понедельник с утра Марта пришла ко мне в кафе раньше открытия. Бледная, собранная, в темно-синем платье, которое я раньше на ней не видела, и с губами, которые она явно накрасила не ради красоты, а ради дисциплины. Красная помада у женщин вообще часто работает как шина на сломанную психику: всё разваливается, зато рот держится красиво.
— Я не буду сидеть дома, — сказала она вместо приветствия.
— И правильно, — ответила я. — Дома перед такими вещами только умирать от сценариев.
Я поставила перед ней кофе и тост с творожным сыром.
— Есть не могу, — сказала она.
— Не выеживайся. Упадешь в обморок у своей филармонии, и кто потом будет изображать культурное возрождение южной женщины?
Она фыркнула, но кусок все-таки откусила. Молодец.
Я смотрела на нее поверх кружки и думала, какая же это странная штука — возвращение к себе. Все думают, оно похоже на триумф. А оно чаще похоже на дрожащие пальцы, плохой сон и желание отменить всё к чертовой матери.
— Текст помнишь? — спросила я.
— Да.
— Дыхание?
— Да.
— Тональность?
— Да, Зоя.
— Ну и отлично. Остальное — их проблемы.
Она закатила глаза.
— Почему с тобой всегда кажется, что можно и не умереть?
— Потому что я много раз сама не умирала и теперь навязываю опыт другим.
Марта улыбнулась. Слабо, но уже не как человек на эшафоте.
— Лёва ушел?
— Да. Сам. Сказал: “Мам, только не психуй и пой, как дома”. Представляешь?
— Обожаю этого ребенка. Он мудрее половины моих бывших.
— Половины? — переспросила я. — Какая щедрая оценка.
Она засмеялась. Вот и славно.
Пока мы пили кофе, в кафе успели зайти два постоянных старика за эспрессо, одна мамаша с коляской и Неля, которая, конечно же, примчалась “случайно мимо”.
— Ну? — спросила Неля с порога. — На амбразуру?
— На амбразуру, — мрачно подтвердила Марта.
Неля критически осмотрела ее, поправила воротник и сказала:
— Лицо хорошее. Только не делай этот свой взгляд “извините, что я существую”. Иди с лицом “сейчас вы все поймете, кого чуть не пропустили”.
— Очень скромный совет, — буркнула Марта.
— Зато рабочий.
Когда она ушла, кафе на секунду стало пустым, и я поймала Мартин взгляд. Тот самый. Перед выходом. Когда уже собрался, но еще не ушел. Самая страшная секунда в любой новой жизни.
— Зоя, — тихо сказала она. — А если я там встану и пойму, что всё? Что голос уже не тот. Что я не та. Что это было красиво только в моей голове.
Я поставила кружку.
— Тогда ты это узнаешь. И перестанешь мучиться “а вдруг”. Но я тебе скажу, как человек, который двадцать лет смотрит на лица перед прыжком: ты не боишься, что не сможешь. Ты боишься, что сможешь. Потому что тогда придется жить дальше уже без отмазки.
Она побледнела еще сильнее. Значит, в точку.
— Ненавижу тебя иногда, — сказала она.
— Знаю. Иди уже. А то опоздаешь к своей судьбе, и потом снова свалишь всё на мужика.
Она ушла, а я осталась у стойки и вдруг обнаружила, что у самой ладони вспотели.
Потому что когда подруга выходит к собственной жизни после двенадцати лет медленного исчезновения, страшно не только ей. Страшно всем, кто ее любит. Слишком много было случаев, когда женщины подходили к двери — и отступали.
Ближе к двенадцати ко мне в кафе зашел Тимур.
Один. В рабочей куртке, с лицом человека, который плохо спал и делает вид, что причина в погоде.
— Черный, — сказал он.
— Уже наливаю.
Я поставила перед ним кружку и оперлась локтями на стойку.
— Ну?
— Что “ну”?
— Ты опять всё испортил?
Он посмотрел на меня так, будто прикидывал, можно ли законно утопить хозяйку кафе в кофемашине.
— Ты о чем?
— О том, что у Марты вчера было лицо “меня аккуратно отрезвили здравым смыслом”. А это очень на тебя похоже.
Он выдохнул через нос. Попала.
— Я просто сказал, что ей сейчас не стоит с кем-то быстро сближаться, — ответил он.
Я закрыла глаза и постучала лбом о стойку. Символически.
— Господи, Тимур. Ну какой же ты иногда талантливый идиот.