Я уставился в экран.
Мы с ним говорили об этом вскользь после одного из репетиционных срывов, когда он вдруг, не повышая голоса, сказал: “Илья, ты либо начнешь что-то делать со своей психикой, либо однажды останешься талантливым мужиком в полном одиночестве”. Тогда я отмахнулся. Сейчас — уже нет.
Актуально ли.
Господи. Да у меня вся жизнь уже кричит “актуально”, как пожарная сирена.
Я написал:
«Да. Спасибо.»
И в ту же секунду ощутил одновременно стыд и облегчение.
Потому что впервые за много лет делал что-то не для того, чтобы вернуть Марту. Не чтобы показаться хорошим отцом. Не чтобы театр отвязался.
Для себя.
Чтобы не быть больше человеком, рядом с которым всем всё время надо держаться.
Поздно? Да.
Но поздно — не значит бессмысленно.
Костя, черт бы его побрал, и тут оказался прав.
Вечером я шел мимо филармонии и увидел ее.
Марта выходила после репетиции с папкой под мышкой, в темном пальто, усталая и какая-то невероятно сосредоточенная. Рядом шли еще двое музыкантов, что-то ей говорили, она кивала, улыбалась. Не мне. Им. Своей новой жизни.
Я остановился в тени афишной тумбы и не окликнул.
Не потому, что благородство внезапно проросло. А потому, что в этот момент очень ясно понял: если сейчас подойду, внесу в ее лицо тревогу. Даже если ненадолго. Даже если просто спрошу, как прошла репетиция.
А она шла после своего дела. С усталым счастьем. И это счастье не обязано каждый раз спотыкаться о мое присутствие.
Я смотрел, как она уходит по ступенькам, садится в маршрутку, поправляет волосы у виска. Обычная женщина. Не икона, не муза, не бывшая жена как функция моей боли. Просто Марта. Которая живет.
И в ту минуту мне стало не легче. Наоборот. Так больно, что я прислонился лбом к холодной тумбе.
Потому что любить человека поздно — это не только хотеть вернуть. Это еще и смотреть, как он становится собой уже без тебя.
---
Глава 24
Глава 24
Глава 24
Марта
Когда город начинает про тебя говорить, это чувствуется не по словам.
По паузам.
По тому, как в магазине продавщица вдруг становится особенно ласковой. Как соседка сверху дольше обычного придерживает дверь и смотрит слишком участливо. Как в музыкалке коллега спрашивает: “Ну как ты?”, хотя раньше ограничивалась “расписание поменяли”. Маленькие сдвиги в интонации, из которых собирается ясная картинка: пошло по кругу.
В четверг я поняла, что слух уже оформился.
После занятий ко мне в коридоре подошла Светлана Петровна — преподавательница фортепиано, женщина с прической-шлемом и вечным выражением морального надзора на лице.
— Марта Сергеевна, — сказала она с той осторожной сладостью, от которой у меня всегда чесались руки. — Можно вас на минутку?
Можно, куда я денусь.
Мы отошли к окну. За стеклом дети пинали лужу, ветер гонял бумажку по двору. Нормальная жизнь, в которую сейчас обязательно влезет чужая нравственность.
— Я, конечно, не лезу не в свое дело, — начала она. Это означало ровно противоположное. — Но вы же понимаете, город маленький. И если уж у вас сейчас… непростой период, то, возможно, стоит быть чуть осторожнее в публичных появлениях.
Я даже не сразу нашлась.
— В каких именно? — спросила спокойно.
Она замялась. Потом все же выпалила:
— Ну, у моря. С этим… мужчиной.
А. Отлично. То есть я уже не просто женщина, которая ушла от мужа и начала петь. Я женщина, которая “с этим мужчиной”.
— С компанией друзей и моим сыном, — уточнила я.
— Ну да, но люди ведь видят не всегда нюансы.
Господи, как же я ненавижу фразу “люди ведь видят”. Люди видят ровно то, чем любят питаться: женскую вину, мужскую драму и любую возможность обсудить чужое тело у чужого костра.
— Спасибо за заботу, Светлана Петровна, — сказала я. — Но я как-нибудь сама разберусь, где и с кем мне быть.
Она поджала губы.
— Я исключительно из лучших побуждений.
— Самые неудобные вещи обычно именно из них и делают.
Я ушла раньше, чем она придумала новую форму общественной гигиены.
На улице у меня дрожали руки.
Не потому, что я так испугалась сплетен. К этому я, кажется, была готова. А потому, что даже теперь, даже после всего, внутри мгновенно проснулся старый автоматизм: “а вдруг и правда нельзя”, “а вдруг я выгляжу неправильно”, “а вдруг надо вести себя скромнее, тише, незаметнее, чтобы не раздражать коллективное болото”.
Именно это бесило сильнее всего. Не они.
Моя внутренняя дрессировка под чужое мнение.
Я дошла до “Соли”, села за дальний столик и только тогда выдохнула. Зоя увидела мое лицо и даже не стала шутить сначала. Принесла кофе молча.
— Ну? — спросила потом.
Я пересказала.
Она закатила глаза так громко, что, кажется, скрипнули.
— Светлана Петровна пусть лучше о своих этюдах переживает, а не о твоем береговом разврате с рыбой.
Я невольно фыркнула.
— Почему меня это так задевает? Я же понимаю всё.
— Потому что тебя десятилетиями учили быть удобной. — Зоя села напротив. — А удобная женщина — это та, которая даже после развода должна сидеть тихо, красиво страдать дома и ни в коем случае не светиться рядом с живым мужчиной. Иначе окружающим некомфортно. Им надо, чтобы ты сначала раскаялась, потом постарела, а уже потом, может быть, осторожно ожила.
Я потерла виски.
— Я не хочу оживать по их графику.
— Ну так и не надо.
— Легко сказать.
— А кто обещал легко? — Она подалась вперед. — Марта, послушай. Сейчас будет грубо. Если ты начнешь снова регулировать себя под чужую нравственную перхоть, то очень быстро вернешься в ту жизнь, где твой главный талант — не мешать никому своим существованием.
Я молчала.
Потому что в точку.
Опять.
— И еще, — добавила Зоя. — Ты можешь сто раз повторить, что между тобой и Тимуром ничего нет. И, возможно, формально это правда. Но люди всё равно будут писать свою пошлую пьесу. Не трать на это жизнь. Трать на ноты.
Я допила кофе и почувствовала, как злость постепенно становится правильной. Не той, от которой хочется плакать в туалете. А той, от которой выпрямляется спина.
— Ладно, — сказала я.
— Что “ладно”?
— Ладно. Буду жить, как хочу. Пугающе, конечно. Но попробую.
— Вот и умница.