Наша лопнула от отверстия под палец, наискось, и держалась на спинке уже только двумя заклёпками из четырёх.
— Об камень, — сказал Сухарев. — В Мокром углу об камень. Об чего ж ещё.
— Слышно было?
Мишка за моей спиной переступил.
— Дык… стучало, — выговорил он. — С полчаса стучало. Я думал — колос идёт тяжёлый.
— Колос, — усмехнулся Сухарев. — Колос у тебя, парень, железом стучит.
Тут я мог бы устроить разнос, и разнос был бы справедлив. Только Мишка не поехал в Мокрый угол сам, и после росы работать сам не остался, и «кровь из носу добрать загон» тоже сказал не он.
— Егорка, — зашептал Мишка мне в ухо так, что услышали все трое, — дык у Гаврилыча в ящике запасная лежит, я сам видал, он её тряпкой заматывает.
Умение молчать в Мишке отсутствовало как таковое, и я это в тот раз использовал, а через двое суток за это же и поплатился.
— Никифор Гаврилыч. Правда лежит?
Сухарев докурил, придавил папиросу о гусеницу и ответил не сразу.
— Есть. Одна. Я её в сорок девятом в Галиче выменял на два дня работы и с тех пор вожу в ящике. Ни в каком фонде она не числится, и никто мне за неё спасибо не скажет.
— Дай до района. Я к вечеру привезу новую и верну.
— Не привезёшь.
— Почему не привезу?
— Потому что август. В апреле бы привёз. — Он поднялся и отряхнул колени. — Ты, Егор Кузьмич, парень, видать, толковый, я про тебя слыхал. Только у меня машина не стоит с тридцать восьмого года. Ни одного дня. Ни в войну, ни после. И если я тебе сейчас отдам головку, а завтра моя треснет, то встанут две, а не одна, и обе — на семьсот гектаров.
Он собрался идти и уже от трактора обернулся:
— Ты не думай, что я тебе зла хочу. Я тебе просто не дам.
Такого мне ещё никто не говорил, и я эту формулировку потом употреблял сам, и всякий раз с благодарностью.
Считать я начал вслух, потому что считать про себя в такие минуты не умею.
— Никита. Сколько она за день берёт?
Сазонов подумал столько, сколько думает человек, которому этот счёт надоел ещё в позапрошлом году.
— В добром хлебе девять. Тут — пять, ну шесть, ежели сухо. Вчера восемь вышло, я по загонкам мерил.
— Восемь. При нашем хлебе это центнеров пятьдесят с небольшим. Возов, значит, десять.
— Десять, — согласился он.
— Двое суток — двадцать.
Тут Мишка перестал сопеть, и я понял, что он тоже умеет считать, когда цифру произносят вслух. Двадцать возов — это то, что «Путь Ильича» выдаёт на трудодни за целый месяц. И это притом, что рожь в Мокром углу стоит перестоявшая и осыпается от ветра, а ветер бесплатный и работает круглосуточно.
— Никита. Снимай нож со спинкой, весь. Клади на телегу.
— Куда?
— В Осташино. Четырнадцать вёрст. К шести буду в мастерской.
* * *
Тут я должен предупредить читателя, что дальше начинается канцелярия: полглавы уйдёт на добывание одной железки весом в четверть кило, и кончится это добывание тем, что я собственной рукой напишу на себя бумагу. Кто не любит канцелярии, пусть пропустит. Кто её любит — таких я в жизни встречал двоих, и оба служили в райфинотделе.
Приехали в начале седьмого.
Запасных частей в МТС не было.
Тут надо объяснить одну вещь, которую я в той жизни знал теоретически, а в этой прочувствовал руками. Фонд запасных частей — это такое количество железа, которое бывает в апреле и которого нет в августе. Причём между двумя этими состояниями оно не расходуется. Оно кончается. Расходуется — это когда берут и записывают. А кончается — это когда ты приходишь, а кладовщик разводит руками. Выбрано в июне. На какие машины ушло — не скажет никто, включая кладовщика, поскольку учёт тут вёлся по правилу «дал, и ладно».
Сегментов к ножу на складе лежало сорок штук.
Головок — ноль.
— Наряд, — сказал Пантелей Фомич Гвоздев, кладовщик, отвечавший этим словом на всякий вопрос, включая «здравствуйте».
Наряд у меня был — на уборку, на четвёртую машину, подписанный Гречко ещё в июле. Гвоздев прочёл его дважды и остался доволен.
— Наряд хороший. Заявка подана. На четвёртый квартал.
— Уборка идёт в третьем.
— Так заявка-то на четвёртый, — повторил он с некоторым даже сочувствием, будто я не расслышал хорошую новость.
Гречко я поймал во дворе. Он шёл с палкой, стало быть, к перемене погоды.
— Головку? Нет.
— Павел Палыч, машина стоит.
— У меня девять комбайнов, три из них стоят, и у всех у них машина стоит. — Он потёр шею под воротником, там, где ожог. — Ты чего от меня хочешь? Чтоб я тебе её родил? Я в район звонил во вторник. Мне сказали — фонды выбраны по области. Не по МТС, Ветлугин. По области.
— Дайте наряд. Сделаю в кузнице.
Он остановился и, я думаю, в эту секунду решал, орать или нет.
— Наряд. На что наряд? На изготовление детали, которой нет в номенклатуре? Это будет бумага о том, что директор МТС велел поставить на государственную машину самоделку. Её возьмут, положат в папку, и папка эта пролежит тихо ровно до первого случая. — Он двинулся дальше и через плечо прибавил: — Сам заварил — сам расхлёбывай. В кассу зайди, тебе премия выписана.
Про премию я забыл начисто.
Выписал он её в конце июля, за четыре поднятые машины, и она пролежала в кассе две недели, поскольку в Осташине я не появлялся. Я расписался в ведомости, кассирша отсчитала четыре бумажки по полсотни, и я стоял с ними посреди двора и был в ту минуту, если считать наличными, самым богатым человеком в колхозе «Путь Ильича».
Двести рублей — это, для порядка, чуть меньше половины месячного заработка по МТС и чуть больше пары мужских ботинок в сельпо.
* * *
Кузница стояла на отшибе, за нефтебазой, и Спиридон Игнатьич был в ней, потому что он был в ней всегда.
Он слушал меня, не поворачивая головы, дослушал до конца, вытер руки о фартук и пошёл к телеге смотреть нож, и обломок взял двумя пальцами, и поднёс его к здоровому глазу, и повернул к свету, а потом достал из кармана свой обломок напильника и провёл им по излому — раз, другой.
— Дело такое, Егорша. Заводская-то она у тебя была не заводская. Её уже раз варили. Вон шов, видишь, тёмное. Кто-то её до тебя приваривал, и приваривал наспех, и лопнула она у тебя не сегодня, а весной, сегодня она только доломалась. — Он отдал мне обломок. — Так что ты, парень, зря на себя думаешь. То есть думай, конечно, тебе полезно. Только камень тут был третий или четвёртый по счёту.
Я это запомнил и в бумаге всё равно написал по-своему, и почему — скажу в конце.
— Сделаешь?
Спиридон подержал паузу.
— Сделаю. Только ты сперва послушай, чего я тебе сделаю, а то потом скажешь — обманул. — Он пошёл в кузницу и говорил уже оттуда, из темноты, где краснел горн. — Тебе нужна такая же, как была. Такой я тебе не сделаю. У завода печь, у завода мерка, у завода сталь известная, из бумаги видно какая. У меня печь — вот эта яма, мерка — глаз, а сталь я тебе дам ту, какая у меня лежит. Она хорошая. Только она чужая, я её истории не знаю.
Здесь читатель, я думаю, ждёт, что деревенский кузнец сейчас сделает лучше заводского. Так пишут в книжках, и в тех книжках всегда выходит, что народный умелец посрамил инженеров.
Спиридон сделал хуже заводского. Он и не собирался иначе. И вот за то, что он с самого начала честно назвал мне, чего именно он сделает, я его и вспоминаю всю жизнь.
Лист он достал из-под верстака, из промасленной тряпки, и в тряпке лежало три обломка рессорного листа, и он выбрал средний.
— С полуторки. С той, что в сорок четвёртом у переезда растащили на запчасти. Я тогда три листа унёс. Два ушло на топоры. Этот последний.
Мишка встал к мехам — к тем самым, которым я в июле два часа чинил ссохшуюся кожу в уплату за съёмник. Воздух они травили по-прежнему, только вдвое меньше прежнего, и вот эта половина работы, сделанная мной в июле за чужую железку, теперь дула на мою собственную.