Литмир - Электронная Библиотека

Дейнека там же, на нижней койке. Поверх шин появилась новая серая перевязь, шире прежней. Кисть выглядывает из неё, и цвет у неё живой.

— Сюда садись, — он голосом отмеряет мне место, не двигая при этом ничего: слева от него полторы ладони пустой шинели, и он назначает их мне так же, как ночью назначал очередь носилкам. — И руки под локти не прячь. Слышу, как ты их прячешь.

— Слышишь?

— Ты вдох задерживаешь, когда прячешь. Всю ночь тебя слушаю, — он подтягивает здоровой рукой перевязь к груди, освобождая Бондарю подход. — Лежачий специалист. Времени много: успею разобрать, где ты врёшь, что не болит.

— Ты теперь санитар? — я сажусь, устраиваю предплечья на коленях бинтами вверх, но ближе к животу, чтобы до них ещё пришлось тянуться.

— Я теперь ухо, — Дейнека закрывает глаза и держит их закрытыми, показывая, что этого ему для меня достаточно. — Всё остальное в шинах.

Бондарь разрезает наружный слой. Под ним кожа белая от влаги, размокшая, чужая на вид; края ссадин набухли и приподнялись валиком.

— Говорил не мочить, — санитар удерживает ножницы у самой марли и ждёт, пока я сам посмотрю на потемневшую от воды повязку.

— Раненого поднимали, — я разворачиваю ладони бинтами вверх, но локти держу прижатыми к бокам, не отдавая ему руки целиком.

— Люди поднимали, — тупым концом ножниц он приподнимает мокрый хвост повязки. — А подставился ты.

— Локтем подставлялся, — я показываю ему сгиб руки, хотя мокрая марля от этого не перестанет быть уликой.

— А это, значит, локоть? — он трогает марлю под большим пальцем, не давая мне увести кисть под предплечье, и я дёргаюсь.

Я молчу. Санитар подхватывает отставшую марлю пинцетом. Первый оборот отходит легко, второй присох к ссадине и тянет кожу следом. Я отвожу локоть, выигрывая у пинцета несколько сантиметров, но Дейнека без единого взгляда в мою сторону ставит сапог вплотную к моему и запирает мне ногу между койкой и своим коленом.

— Далеко собрался? — он упирается здоровым локтем в перевязь, будто устроился так для собственного удобства. — Трап наверху.

— Тебе своей руки мало? — я возвращаю локоть санитару, потому что выдернуть ногу можно разве что вместе с его койкой.

— Свою уже отдал. Теперь слежу, чтобы ты обе не отдал за один раз.

Санитар снимает влажную повязку и промывает кожу. Вода сперва кажется прохладной, потом входит в каждую ссадину по отдельности; плечи сами поднимаются, а разжатые ладони растопыриваются, чтобы набухшие валики не тёрлись друг о друга. Под лампой становится хуже: испаряющаяся влага тянет кожу, и я чувствую, где марля сняла тонкую корку. Взгляд держу на серой перевязи Дейнеки и считаю на ней складки.

Он это слышит.

— Дыши на четыре, — Дейнека не открывает глаз и отбивает счёт затылком о стойку койки, по разу на такт. — Вдох на два, выдох на два. Мне так под шину лили.

Считать чужой счёт оказывается легче, чем свои складки. К четвёртому кругу я перестаю ловить каждое прикосновение отдельно, и это заметно снаружи: Бондарь берёт работу быстрее, потому что я перестал уводить руку. Только на седьмом круге я соображаю, что Дейнека держал этот счёт вслух всю дорогу, а с переломом в шинах каждое слово идёт через ту же волну боли, что и у меня, и всё это время я тратил его дыхание на своё.

Санитар ждёт, пока кожа подсохнет, кладёт тонкие сухие салфетки и закрепляет их отдельными оборотами. Пальцы оставляет открытыми до второй фаланги: ими можно направить предмет, но замкнуть хват и принять вес на середину кисти уже не получится.

— До вечера этими руками только кружку, — Бондарь затягивает последний оборот на запястье и оставляет конец бинта у себя под ногтем, пока я не соглашусь.

— Ложку отнимешь? — я пробую свести указательный и средний, оставленные свободными до второй фаланги.

— Если договоришься, — санитар отпускает бинт и следит, не полезу ли я сразу испытывать хват.

— С кем мне договариваться? — я держу их сведёнными, доказывая, что ложка между ними поместится.

— С ложкой, — он убирает ножницы в карман и не даёт мне превратить своё разрешение в разрешение на работу.

Горячую еду раздают прямо в проходе. Котелок передают от койки к койке над вытянутыми ногами, и каждый раз Бондарь придерживает дужку, чтобы кипяток не плеснул на лежачих. Наливают густую перловку с кусочками тушёнки. Запах мяса мгновенно вытесняет карболку, но вместе с ним в тесноте становится душно: на крашеном подволоке выступает испарина, пар садится на лицо. Кто-то у дальней переборки просит вторую порцию, ему отвечают, что вторая после обхода, и он не спорит — просто ставит посуду себе на грудь и лежит так, грея её собой.

Я сажусь на край рундука рядом с Дейнекой и упираю каблуки в планку, чтобы каша не поехала с колен при качке.

Ковтун приносит три миски, составленные одна в другую, и разбирает их стоя.

— Одну держу тебе, — верхнюю он ставит Дейнеке на колени и подпихивает глубже, к самому животу. — Одну поставлю Гуляеву. Третью никому не дам.

— Моим ремнём расплатишься, — Дейнека здоровой рукой накрывает свою сверху, будто её и правда могут отнять.

— Ремень твой у меня на поясе. Значит, и каша моя, — Ковтун цепляет ремень большими пальцами и не отходит от койки, пока посуда не удержится на коленях.

— Пока я одной рукой, ты храбрый, — Дейнека кладёт поверх каши здоровый локоть и оставляет Ковтуну голый ободок.

Я пропускаю ложку между указательным и средним, сжимаю их ровно до первого укола и прижимаю черенок большим сбоку. Перловка тянется за ней тяжёлым комком. Первый удаётся донести, второй соскальзывает обратно и шлёпает по ободку. Горячая крупа остаётся на бинте; я смахиваю её тыльной стороной ложки, пока жир не успел пройти в марлю.

Третий доходит до рта целым, и четвёртый тоже, и я нахожу счёт, при котором черенок не проворачивается: доносить надо не рукой, а плечом, кисть только держит угол. Так работают с грузом, которому нельзя дать раскачаться. За семь движений я не роняю ни одного.

— Куда разогнался? — Бондарь из-за плеча пододвигает мою кашу ближе к краю рундука. — Сначала доешь, потом палубу возьмёшь.

— Не двигай, я приноровился, — я останавливаю посуду запястьем, пока она не съехала с тряпки.

— К миске ты приноровился. Море с тобой ещё не договаривалось, — санитар складывает край тряпки валиком и подпирает им дно со стороны крена.

— Я и так ем медленнее всех, — я поднимаю ложку с целым комком перловки и держу на весу, предъявляя ему добычу.

— Поэтому и доешь горячим, — он подталкивает валик ещё на палец и уходит к котелку, оставив всё там, где оно перестало скользить.

Восьмое движение выходит слишком уверенным. Я забираю со дна широко, как забирал бы здоровой рукой, черенок проворачивается между разведёнными пальцами, и ложка ложится плашмя. Перловка ссыпается мне на колено. Ничего не болит; это хуже, чем если бы болело. Умение, которое я только что нашёл, держится ровно до того места, где я перестал о нём помнить, — а завтра ночью помнить будет некогда.

Дейнека держит свою коленями, здоровой рукой работает ложкой. На третьем движении корпус ложится на пологую волну, и посуда ползёт по шинели. Ковтун ловит её за ободок прежде, чем горячее дно доходит до перевязи.

— Я сам, — Дейнека сводит колени плотнее, запирая посуду между ними, и заслоняет её здоровой рукой.

— Вижу, — Ковтун держит ободок двумя пальцами и принимает на них ещё один рывок, прежде чем тот дойдёт до шин.

— Отпусти, — Дейнека упирает черенок Ковтуну в большой палец, выталкивая чужую руку со своего обеда.

— Тогда колени шире, моряк, — Ковтун пяткой раздвигает носки его сапог и только тогда снимает пальцы с ободка.

Дейнека переставляет сапоги. Каша перестаёт дрожать, и Ковтун отходит на полшага, но остаётся в пределах вытянутой руки, где его как бы и нет.

За переборкой тяжело ударяет воздухом. Палуба толкает столик снизу; ложки на миг приподнимаются над кашей. Лампа качается, жидкий свет проходит по лицам. Следом приходит ещё один глухой разрыв, дальше первого, и по обшивке скатывается мелкая ржавая крошка. Раненый у двери приподнимается на локтях.

50
{"b":"976431","o":1}