А сама думала: а что там, кто там? Кого встретить можно? Русалок? Чертей? Мертвецов? Рыб говорящих? Водяного хозяина?
— Раздевайся, Катаржина, — сухо сказал колдун.
Лицо его было белым, глаза — черными провалами.
— Что? — не поняла Кася.
— Говорю: раздевайся. Одежда воду впитает, на дно утянет. Тогда точно умрешь раньше времени.
Кася судорожно вздохнула и дрожащими руками, заледеневшими пальцами начала стягивать с себя тулупчик, безрукавочку, шапку — коса тут же упала тяжело на спину.
— И косу вот так закрепим, — сказал Колдун и как-то так перехватил шнурочком косу, что та узлом за шеей легла и не мешалась.
Кася сняла обувку, встала на снег — стопы холодом прожгло — и замерла.
Демьян переминался с ноги на ногу, будто смущался. Колдун же повторил:
— Раздевайся. Совсем.
Кася оглянулась на реку и голова закружилась от страха. То, что она задумала, издалека казалось простым, а вблизи совсем другим оказалось. Колючим. Болючим. Темным.
Она осталась в одной рубахе, босые ноги уже немели, ныли от холода. Кася обхватила себя руками, пытаясь спрятаться от мороза и тьмы.
— Совсем, Катаржина, — повторил Тонда.
Как под дых ударил. Кася съежилась, сгорбилась, попятилась к мосткам — и на миг теплее вдруг стало.
То Демьян встал рядом, дохнул на нее сквозь сложенные воронкой руки, и Касю тут же обдало теплом.
Колдун усмехнулся.
— Вот так черт! — сказал он. — За это тоже плату возьмешь?
— Нет, — ответил Демьян. — То я по доброте своей… чертовской. Давай, Касенька, быстрее нырнешь — быстрее всплывешь. И меньше замерзнешь. Реку я так согреть не могу, да и не надо — смерти навстречу надо смело шагать. Осознанно.
На мостках была наледь, она царапала стопы, как острые камешки. Кася подошла к самой воде, все еще в рубахе, себя руками обхватывая. Посмотрела на отражение, бледное, страшное, и решительно рубаху стянула.
О стыде она не думала совсем, только о холоде, жгучем и страшном, который обнял ее со всех сторон. Тело все гусиной кожей покрылось, голова заныла, дыхание в груди застыло будто бы.
— Давай, Катаржина, — донеслось издалека — но Тонда был рядом, прямо за спиной. Он тоже скинул тулуп, стоял в одной рубахе, с голой шеей.
Ох, холодно!
— Я подержу за руку, — пообещал колдун.
Он правда взял ее за руку, крепко и тепло, но Кася его оттолкнула — и с визгом нырнула в черную, искрящуюся серебром воду.
Это было больно, очень. Почти как смерть.
II
Касе казалось: ей снится сон. Лежит она на речном дне, вокруг нее рыбы спят, русалки-мертвячки, кости чьи-то валяются, а наверху — звездное небо и луна, белая, как череп. Мягко лежать, тепло почти, и дышать не надо, и шевелиться не надо — ничего не надо. Спокойно и хорошо в темной воде, стать бы русалкой — забыть земную долю, спать до весны, а по весне с такими же мертвыми сестрами плясать, петь и людей жрать.
Нет! Нет! Не за тем Кася здесь!
Она мотает головой — бьется о затылок тяжелая коса, шнурком подвязанная, чтобы не мешалась. Не обвилась вокруг шеи, не зацепилась за корягу, не погубила Касю.
Кася кричит — и крик выходит изо рта пузырями воздуха.
Тащит Касю течение, будто руки чьи-то — сильные, холодные, десятки этих странных рук трогают Касю, шумит в ушах — как песня слышится, и понимает Кася — то духи водные за ней пришли, подхватили, понесли куда-то, куда людям живым хода нет.
“Не дыши”, — шепчут ей, и Кася не дышит.
“Не бойся”, — говорят, и Кася не боится.
“Не бейся”, — приказывают, и Кася отдается чужой воле, не злой, не доброй, и воля эта — руки, руки, плавники, перепончатые лапы, серые крылья — несет ее под водой, дальше и дальше, пока вода не заканчивается и не встает Кася на сушу перед высокими воротами.
Одета Кася в сеть рыбацкую, с колокольчиками, как в платье, на плечах — плащ из перьев гусиных накинут, вокруг шеи бусы обвились, все из косточек мелких, из ракушек и блестящих камушков. Вода — руки? пальцы? когти? — расплела ей косу, от того и волосы распущенные лежат, а в них водоросли запутались.
Заходит Кася за ворота, со столбов на нее черепа щерятся — и человеческие там, и звериные, и еще чьи-то, будто слишком маленькие для человека, или слишком большие, или рогатые, или с зубами страшными. Темно кругом, как в зимних сумерках, под ногами — серая трава, мягкая, как шелк, в небе — тучи клубятся, а впереди — высокий терем, и Касе туда надо, внутрь.
К хозяйке ей надо, к той, что в тереме сидит.
Вот Кася и идет, куда велено идти, и нет в ней ни страха, ни сожаления, ничего — только колокольчики звенят, да рыбья косточка на бусах колется, чешется от укола шея. И в мыслях так же: знает Кася, что забыла что-то, силится вспомнить, а все никак, вот оно, забытое, и колет ее. Вспомни меня да вспомни, а что вспомни?
Имя свое — помнит, а что за тем именем?
Пустота одна.
Поднимается Кася по ступеням, заходит в терем. Тьма вокруг стоит — хоть глаз выколи. Ставни все закрыты, ни огонька не горит, ни лучинки. И будто нет никого, пусто. Колокольчики на Касе звенят — вот и все звуки. Может, и нет никакой хозяйки тут?
Стоит о том подумать — и раздается смех, рассыпается вокруг серебром, нежный, звонкий.
— Ты смотри! Гостья! Нечасто у меня гости бывают — да еще и живые, вот так да! — проскрипел чей-то голос. — Ты не бойся, иди, Катаржина. Я тебя жду. Прямо да прямо, — подсказали Касе. — И по лесенке выше, вот так.
И Кася идет, поднимается: скрипят ступени, звенят колокольчики, шелестят перья, колется косточка. Наверху отворяется дверь — Кася заходит внутрь — и вспоминает все, что было, и саму себя.
* * *
Скрипула дверца, приоткрылась, запахло жженой землей и воском. Кася в дверь вошла и ахнула — оказалась она в пещере, а вокруг — свечи, и свечи, и числа тем свечам нет. И в храме Кася столько свечей не видала!
— Здравствуй, Катаржина, — сказал голос рядом.
Тот самый — скрипучий, страшный. Было в нем карканье ворона, и скрип ржавых петель в брошенном доме, и тот звук, с которым лопата в мерзлую землю вгрызается.
Кася вздрогнула, обернулась к тому, кто говорил.
Стояла перед ней сгорбленная старуха, высокая, даже сгорбившись с саму Касю ростом была. Темнота что лохмотья старуху укутывала, костлявая рука держала навершие сучковатой палки. Лица не разглядеть, спрятано лицо, и хорошо, что спрятано, подумала Кася.
Обманул Тонда — не красивой госпожа Смерть была, страшной.
— И тебе не хворать, госпожа моя, — ответила Кася, как полагалось.
Смерть рассмеялась.
Смех этот был глухим, сиплым, похожим на кашель.
— Мне-то хворь не грозит, — сказала Смерть и наклонила голову набок. Темнота зашевелилась. — Пойдем, Катаржина. Осторожнее только, не обожгись!
Смерть поманила Касю за собой, по узкой тропке между огней. Под ногами был не то гладкий камень, не то притоптанная земля. Сколько ни вглядывалась Кася в темноту, не видела ни стен, ни потолка. Свечи стояли везде — на камнях, на уступах, на ступенях, ведущих наверх. Как цветов на лугу летом — столько здесь свечей. Одни ярко горят, другие — мерцают, третьи расплылись, истаяли до основания, едва держится огонек на фитиле.
— Это жизни людские, — сказала Смерть, хотя Кася только подумала, но не спросила.
— И моя тут есть?
— И твоя есть, — ответила Смерть. — Хочешь посмотреть?
— Нет, — сказала Кася, — не хочу.
— Правильно, — сказала Смерть. — Нечего такое знать. Если много тебе осталось — истратишь жизнь попусту, если мало — бояться будешь, а не жить. А жизнь проживать надо, не то будешь хуже, чем ходячий мертвец.
Кася вздрогнула.
Смерть обернулась, взяла ее за руку — запястье холодом пронзило — и повторила:
— Пойдем, Катарижина, — и добавила еще: — Нельзя тебе здесь долго стоять, беда будет.
Они прошли сквозь ворота — и оказались в богатой горнице.