Лиса пришел первым, Микаш, смеясь, следом за ним, никто не сломал ног, не поскользнулся, ничего не случилось. Только Софья ругалась, когда они с Милой вернулись домой, и на них обеих, и на Микаша.
* * *
Утро третьего дня было мокрым, холодным и чистым. Ночью лил дождь, шебуршал, шептал что-то. Кася долго ворочалась, не могла уснуть, а когда уснула — сон был тревожным, путанным. Снилось ей, что бежит она и все никак добежать не может. Петухи кричат, колокола звонят, матушка в спину смотрит, на небе зарницы и радуги, а под ногами — вязкая грязь.
Скачет мимо Лиса на своем коне, смеется, кричит:
— Ушли мы, Кася, поздно бежать!
Вот такое снилось, горько от него было, от этого сна.
Кася проснулась, испугавшись, что проспала. Собралась быстро, даже косу не стала переплетать. Выскочила из дома в седую предрассветную тишь. Помчалась к ручью мимо спящих еще дворов.
Туманная дымка набивалась в ноздри, липла на волосы и одежду. Ногам было холодно, щекам — горячо. Небо бледнело.
Когда Кася добежала — успела! — на востоке прорезался нежный, румяный рассвет.
— Пришла, — выдохнул Богдан.
— Пришла, — кивнула Кася.
Платок, наброшенный на плечи, сбился и чуть не слетел, когда Богдан ее обнял. Был он каким-то другим, не похожим на себя, взрослым, важным, печальным даже. И рубашка новая. И нож на поясе висит.
Кася вспомнила, как они сидели здесь летом, все вокруг было зеленое, птицы пели, а сейчас — тишина, жухлая трава, листья на деревьях желтеют и ручей потемнел, степенно течет, тихо, водоросли в воде колышатся.
— Кася, — сказал Богдан и посмотрел ей в глаза. — Я зимой вернусь. Когда вернусь — пойдешь за меня?
Горло перехватило, язык во рту деревянным стал.
— У меня будет, что отцу твоему сказать, — Богдан отвел с ее лба прядь волос. — Вернусь с деньгами. Не отпустит — сбежим!
Кася подумала, что она не хотела бежать — неправильно это. И не в деньгах вовсе дело, а в том, что…
— Кася… Касенька…
Он поцеловал ее в макушку, прижал к себе, сердце под щекой билось гулко, часто, бешено. И Касино сердце о ребра колотилось, еще немного — выпрыгнет. Во рту горько и сухо было, в голове — пусто.
Пальцы Богдана ловко завязали узел на ее груди, чтобы платок не слетал.
Где-то залаяла собака.
Потом — спустя вечность, кажется — раздался колокольный звон.
— Пора, — сказал Богдан, отстраняясь.
— Пора, — кивнула она.
Он смотрел на нее таким долгим, ждущим взором, а Кася не знала, что сказать, что сделать. И поцеловались ведь уже.
— Возвращайся, — выдохнула она, наконец, потому что других слов у нее не было.
Богдан улыбнулся.
Он ушел, не оборачиваясь, а она стояла на мостике и смотрела ему вслед, пока спина Богдана не исчезла за ивовыми зарослями. Тогда Кася сорвалась с места и побежала назад.
Но не домой, нет. Домой не хотелось. Домой было нельзя — там и матушка, и Мила, они будут спрашивать, а что ей ответить?
Бабушкин дом стоял тихо, но внутри уже все проснулись. Желна, копавшаяся во дворе, испуганно посмотрела на Касю, влетевшую в ворота, растрепанную, молчаливую.
Бабушка сидела на лавке, трогая рукой вышитую подушечку.
— Кто здесь? — спросила она, обернувшись на шум.
— Это я, я! — выпалила Кася и упала рядом.
— Катаржина?
— Я!
Рука Богуславы прошлась по ее лицу, мягкая, как тесто, едва теплая.
— Ты почему плачешь? Ну, девочка, — Богуслава обняла внучку, позволила ей уткнуться заплаканным лицом себе в плечо. — Отчего слезы? Расскажи мне!
И Кася рассказала. И о прощании этом. И о том, что Богдана отец выгнал за игру. И о том, что не знает она, что у нее на сердце делается: матушка говорит, надо о другом думать, а Касе не думается, у Каси мысли соскальзывают, разбегаются, как муравьи. И о том, что не знает Кася, как ей быть.
— Ох, девочка, — пробормотала Богуслава, гладя внучку по растрепанной голове. — Люб он тебе?
— Да! — выпалила Кася.
И сама только сейчас осознала: не врет, не врет она, Богдан и правда в сердце запал.
— Впервые кто-то так люб? Ну, плачь, давай, здесь есть, о чем плакать. Жар сердца — он такой, Кася, бывает, греет, как солнышко, а бывает — хуже пожара, все в нем тонет, все горит, все в уголь превращается и в дым. Ты плачь, слезы надо выплакать. Первая потеря — она не самая страшная, но горькая — страх!
Кася плакала.
Она слышала, как зашла Желна, как загромыхала утварью, но бабушка шикнула на нее — и Желна исчезла. А потом вернулась, принесла воды, подала Касе — холодную, отдающую железом, зубы сводило.
Кася наплакалась до икоты, до слипшихся ресниц.
А бабушка сидела над ней и говорила, говорила, пела ей колыбельные, как маленькой, сказки рассказывала. Страшные — и добрые тоже. От того становилось легче, будто трогал кто-то Касю мягкой, теплой лапкой, по голове гладил. Она так и задремала на лавке у бабушки и проснулась, когда за ней пришла матушка.
А на следующий день Маржана с мужем уехали и Кася поехала с ними.
Часть вторая: От звезды до воды Глава первая: Предзимье
I
Когда лег первый снег, умерла Василинка.
Она чахла от любви, как от лихоманки, побледнела, осунулась, то смеялась невпопад — то рыдала целыми днями. А когда стало вокруг темно и холодно, когда облетели с деревьев последние листья и мир поблек, выцвели все его цвета, даже небо, казалось, навсегда посерело — тогда ушла Василинка на окраину города, к садам, к старым яблоням, взяла любимый свой тканый пояс и повесилась.
Птица-смерть пролетела рядом с Касей так близко, что ледяным ветром от ее крыльев повеяло. Вот была девушка — и все, не стало. Ни смеха ее не стало, ни песен, и не будет уже никогда. Лежит в земле, у родника, нет с ней ни милости божьей, ни материнского прощения, даже молиться о ней нельзя — не хочет бог о таких, как Василинка, говорить.
И вот от этого было особенно горько.
Даже Мила, которая Василинку не любила и задирала, ходила с глазами на мокром месте. По ночам, когда Кася лежала, притихнув, она слышала, как сестра шмыгает носом. Бестолку было утешать. Спросишь — молчит, притворяется спящей, или отмахивается, говорит, что простыла. Вон, ветер какой — воет, как брошенный пес, тут любой носом хлюпать начнет.
Ветер и правда был злым, и снег был злым, мелким, острым. Он царапал щеки, забивался за воротник, тонко закрывал черную землю, падал в реку, а та не спешила замерзать, только у берегов нарастала хрупкая ледяная корочка. Снег сыпал из низкого неба, лежал недолго, расползался грязными лужами. От ветра тянуло далеким дымом, тучи шли и шли, закрывая солнце, все дни превратились в сумерки.
Странное было время, мутное, тяжелое, как снежные тучи. И в домах, за ставнями, при свете живого огня о страшных вещах говорили.
* * *
Предзимье истончило дни до куцего огрызка, серого и блеклого. Откроешь глаза — темно, мельком солнце увидишь, если повезет — и вот уже сумерки опускаются, густеет темнота. Что в этой темноте делать?
Было у Каси две сестры — и вот одна уехала. Рада за нее Кася, но как же без Маржаны тоскливо и пусто! Были у Каси подруги — и вот одной не стало, совсем не стало, даже в молитвах поминать запрещено. Был у Каси Богдан… или не было?
Был, не было — не важно, в храме в Торжке Кася поставила свечу перед ликом Христофора-странника, молилась ему за Богдана, просила беречь. Голова у Христофора была собачья, а казалась овечьей, грустные человеческие глаза смотрели на Касю и видели ее чаяния насквозь.
В родном храме лика Христофора не было, но Кася все равно к нему обращалась, оставляя свечу перед Божьим пиром. По Богдану она не тосковала так, как по Маржане, не грустила, как по Василинкиной злой судьбе, но все равно за него молилась. Может, с этой молитвой ему там, от дома вдали, будет лучше?