Софья села напротив — Кася видела, что она улыбалась. На белой коже — ни пятнышка, только мелкие морщинки у глаз и губ выдают, что Софья уже не молода.
— Так, матушка, — Кася потупила взгляд.
Тяжелый каблук мужского сапога прилетел Богдану в бровь и рассек ее. Крови было — ой, много, она капала и капала, горяченная, черная в лунном свете. А этот дурак смеялся, прижимая к брови белоснежный Касенькин платочек, которым девицы слезки вытирают, а Кася стояла рядом, ни жива, ни мертва.
А если бы она ему глаз выбила?
— Раз разбила, значит, отнесешь виру. Я велю Настасье испечь пирог, — матушка говорила спокойно, и Кася чувствовала, как сердце, бившееся быстро-быстро, тоже успокаивается. — Хороший пирог, богатый. Твой Богдан…
— Не мой он!
— Хорошо. Богдан этот — сын Яна, я их семью знаю, они горшки делали и деревянную утварь. Яна не стало позапрошлой зимой, и Богдан теперь хозяин дому и защитник. Мать у него добрая женщина, да и Ян был хороший, но вот несчастье, бывает такое. Пойдешь с Ясной вместе, поклонишься и попросишь прощения у Богдана и его матушки за свою детскую глупость.
Кася хлюпнула носом.
Пока она спала, мать все узнала: и что случилось, и что за Богдан, и откуда он. Узнала — и придумала, что и как делать, чтобы все складно и ладно, и Касину вину загладить, и парню, если что себе намечтал, место указать.
— Ох, милая, — Софья заметила, что дочь побледнела, привлекла ее к себе и уложила голову на плечо. — Ничего, дурость твоя не злая, игра детская, но раз натворила дел — сама должна исправить.
— Лоб ему зашью! — всхлипнула Кася.
— Как ты шьешь — только покалечишь, — матушка рассмеялась и погладила ее по голове. — Лохматая ты сегодня, как дикарка, садись перед зеркалом, косу переплету.
Матушкино зеркало было в белой резной оправе такой тонкой, будто бы морозные узоры расцвели на стене, а в них открылось прозрачное, блестящее окошко. Из этого окна смотрела на Касю ее двойница, лицо ее было бледным, с темными, синеватыми пятнами под глазами и краснеющим носом.
Принесли чай — на городской манер, в медном чайнике с длинным носом, и стеклянные чашки-тюльпаны, прозрачные, как слеза, с гранями по ободку. Софья недавно, перед самым праздником ездила в город к родне и купила себе новых игрушек: посуду из меди, фарфор, эти вот чашки, новые чаи, терпкие, с востока, и согревающие зимние пряности, которые стояли на кухне на особой маленькой полочке, в сундучке с перламутровыми накладками.
Чай дымился. Пахло чабрецом и мятой. Матушкин гребень скользил по волосам Каси сверху вниз, расчесывая ровные пряди.
Волосы у нее были темными, в Софью, густыми и тяжелыми, настоящая девичья гордость. У Маржаны коса такая же, а Мила пошла мастью в отца — рыжевато-русого. У нее, и у Томаша летом на носу и щеках появлялись веснушки, а Маржана с Касей под солнцем могли сгореть до красноты и потом мучаться.
Матушкины руки были нежными, заплетали пряди бережно и споро. Синяя ленточка, в цвет Касиных глаз, мелькала туда-сюда, ее концы, украшенные бусинами и бахромой, завязались бантом, закрепляя плотную, гладкую косу.
— Вот и все.
Матушка обняла Касю и посмотрела вместе с ней в зеркало — и похожи они были, и нет. Может, вырастет Кася и станет такой же, как мать, разве что нос у нее никогда не будет таким же тонким, а лицо — худым, как у святой Ольги Защитницы на иконке. Софья была красива не той красотой, которая считалась правильной в Старореченске и вокруг него: слишком уж тоща, сказали бы тут, белоручка, как есть.
— Хочу тебе показать кое-что, — сказала матушка и позвала Касю к столу. — Только молчи, что видела и слышала, это пока тайна.
Она приподняла ткань — а под ней были вторые пяльцы, а на них — россыпь бусин и жемчуга, плотно подогнанных друг к другу. Серебро тут было, и мелкие стеклышки, ловящие свет гранями, как снежинки, и жемчужины — нежные, румяные, как зимний рассвет, и несколько алых бусин, круглых, похожих на подмороженную клюкву, или на кровь.
— Красота такая! — ахнула Кася, а матушка, услышав шаги на лестнице, работу спрятала.
— Это для Маржанки, — сказала она тихо, наклонившись к уху Катаржины. — На свадьбу. Если все хорошо пойдет — весной сговоримся, осенью сыграем. Слышишь? — она заглянула Касе в лицо и стала вдруг строгой-строгой. — Пока никому.
* * *
На следующий день морозы отступили, ушли, но сменила их неприятная холодная дымка.
Касина бабушка Богуслава говорила: Василий прошел — тьма настала. И правда, стоило святочным дням перевалить за половину, за день Святого Василия, как что-то надломилось, попортилось.
Еще вчера небо было ясным — вечером, когда Касина семья возвращалась из храма, в темном небе сияли звезды и снег сверкал под луной. А сегодня затянуло все низкими облаками, стало зябко, мокро, неуютно.
И снег валил — густой, липкий.
Пока Кася со служанкой Ясной шли к дому Богдана, снег набился и за ворот, и на подолы налип, и на плечи лег, как платок пуховый. Ясна качала головой и стряхивала его с корзины, в которой лежало угощение: мясной пирог, вино, пряники, еще что-то, что матушка положила для семьи Касиного суженого.
— Отдашь, посиди немного, поговори, если хозяйка дома будет, — наставляла мать перед выходом. — Ничего не обещай, ни на что не соглашайся. Но не будут они, Оксана умная женщина.
Чего не будут — Софья не сказала, поцеловала дочь в лоб и отпустила с богом.
Вчера в храме Кася искала Богдана, думала, может, рассмотрит получше, чем тогда, под луной, может, на семью его посмотрит, но так и не нашла. Может, не заметила в толпе, а, может, и не было там Богдана и его матушки. Не один храм в Старореченске, куда хочешь — туда и ходишь.
Идти к ним было страшно, до ледяного комка в животе. Кася знала, что ничего дурного не случится, носила же она уже подарки от матушки в семьи, где кто-то работал на ее отца, нянчила чужих ребятишек, болтала с девушками-ровесницами, никогда злого слова не слышала. А тут — поди ты — боязно.
Деревянные настилы исчезли, под ногами лежал притоптанный, посыпанный опилками и песком снег. Старая городская стена осталась позади, дома стали низенькими, заметенными зимой по самые окна. Полаивали из-под калиток чужие собаки, пахло дымом и хлевом, дорожки становились уже и уже, пока не превратились в тропки между сугробами и заборами.
Ясна перекрестилась, заметив впереди, за низкой оградкой — вся в сугроб вросла, еле разглядишь — черную тень. Дородная женщина, закутанная в платок, выносила объедки собаке. На голове у нее была красная шапка. Это старая Петра. Чужачка. Ведьма.
— Отведи глаза, пронеси мимо…
Про Петру говорили многое, не всегда хорошее, но батюшка, заслышав такие разговоры, лишь качал головой и хмурился. Он не верил в ведьм. Одинокая женщина, живущая на краю города, казалась ему странной, но мало ли, как судьба ее повернулась? Томаш считал, что о людях можно судить лишь по тому, добры их дела или нет, а в злое колдовство и вовсе не верил. Поэтому Кася одернула Ясну, шикнула, как на ребенка — служанка, годившаяся матушке Софье в младшие сестры, обиженно поджала губы.
И когда Петра, заметив их, обернулась, Кася звонко крикнула:
— Хороших святок, доброго года!
Тощая собака, кудрявая, неуклюжая, визгливо залаяла, дернула цепь.
— Ну-ка цыц! — прикрикнула на нее Петра. — И тебе доброго года, Катаржина.
Голос у нее был низкий, грудной, воркующий.
Красивый голос, таким бы петь долгие печальные песни.
Ясна ворчала всю дорогу потом, злилась, что Кася уважила Петру, а потом они дошли до дома Богдана и служанка сжала Касину руку.
— Давай, детонька. Иди.
* * *
Забор был низким, дом за ним — крошечным. По двору, тесному, заставленному рабочей утварью, кружили протоптанные тропки. Из будки высунулась собака, маленькая, гладкая, по колено взрослому, черная, с рыжими подпалинами на торчащих ушах и брюхе, с хвостом-бубликом. Собака забегала по двору, морда у нее была улыбчивая, а ворчание — не злое.