— Хозяюшка, здесь ты?
Что-то завозилось, неохотно и боязливо.
— Я ваша, а вы мои, — напомнила Кася, с трудом ворочая потяжелевшим от страха языком. — Вы мои, а я ваша. Помоги, мне хозяюшка запечная!
Маленькая сухая женщина в красной кичке выкатилась к ее ногам.
— Чего надобно? — прошипела она.
— Проследи, чтобы батюшка мой спал спокойно до утра, — сказала Кася. — И чтобы… Чтобы хорошие ему сны снились.
Кикимора поклонилась и хмыкнула. Личико ее, почти звериная мордочка, было хитреньким, и Касе оставалось только надеяться, что просьбу ее нечисть выполнит по-доброму, не переиначит.
— И никого чужого в дом не впускайте! — выпалила Кася, вспомнив про Богдана и Ждану.
— Чужого не впус-с-с-стим, — протянула кикимора и исчезла, юркнув в темноту. До Каси донеслось тихое: — Вс-с-се сделаем, молодая гос-с-пожа…
Томаш пошел с ней, не захотел оставлять дочь одну с покойницей. Доставая зеркало, завернутое в платок, Кася подумала, что батюшка правильно за нее боялся — но не там, где стоило бы. Рядом с мертвой бабушкой, облаченной в саван, прикрытой вышитым полотном, тихой в своем вечном сне, Кася не чувствовала страха или брезгливости — только щемящую грусть, колючее понимание, что вот был человек — и не стало его. По-настоящему бояться, и Кася это уже поняла, нужно было другого.
Кася сняла с гвоздика в стене вышитый рушник, повесила зеркало, их с Милой драгоценность, на его место, и встала напротив, держа перед собой свечу.
Законы мира, в котором Кася привыкла жить — и церковные, и человеческие, и те, которые отец называл суевериями, все уклады, к которым приучали ее и сестер с детства, — все оно говорило, что Кася делает то, чего не стоило бы делать. Но законы мира, в котором Кася привыкла жить, не выдерживали соседства с другим миром, с тем, в котором обитали мертвые женихи, кикиморы в крошечных, на младенческую голову, кичках, ведьмы с жемчужными зубами, заклинающие сорок. Будь ее воля, Кася не захотела бы соприкасаться с этим миром больше никогда, но теперь, когда он сам коснулся ее, выбора не оставалось.
Собственное отражение в зеркале испугало ее. Огонек дрожал, отражался в зрачках, отбрасывал острые тени, играл на фитильке, был теплым и живым, а темнота и тишина вокруг казались мертвыми, навалились на плечи душным покровом. И мир сжался, в нем вдруг осталась одна Кася со свечой — и ее двойница там, за гладким стеклом. Будто подошла Кася к чужому окошку из прозрачной слюды — и заглянула в него, встретилась взглядом с чужачкой, темной и хитрой.
“Что хочешь, Касенька?” — спрашивает та, чужая.
— В темном бору на высоком дубу, — начала Кася и сглотнула, сбившись. — На высоком дубу сидит птица-веретеница, всяк ее боится, никто не сбежит: ни царь, ни царица, ни красна девица. На высоком дубу, — продолжила Кася заговор. — В темном бору сидит птица-царица, везде она летала, всякое едала: старца в келье, дитя в колыбели, Богуславу, Кирилла дочь, с собой забрала, в бор увела, плоть съела, косточки в корни скинула, душу вынула да выпустила. Как пошла душа Богуславы, Кирилловой дочери, по свету гулять, родных проверять…
Ей было странно, что она запомнила эти слова так хорошо: они лились сами, одно за другим, будто Кася повторяла их сотни раз до этого, а не услышала днем от старика Казимира.
— Душа летала, всяко видала, я свечу зажгла — душа ко мне пришла. Пока свеча горит — душа говорит.
Огонь качнулся, прижался к самому своему основанию, лег, будто по ветру. Кася вздрогнула. Воздух вокруг был недвижим.
— Душа летала, всяко видала, я свечу зажгла — душа ко мне пришла, — повторила Кася.
В этот раз пламя не дернулось.
Кася медленно, очень осторожно выдохнула.
Было тихо, глухо и пусто. Домашняя нечисть не шебуршала по углам, никто не ерзал под потолком, не бил крыльями. Мертвая Богуслава по-прежнему лежала на столе, Кася едва различала ее в отражении.
— Бабушка, — прошептала Кася. — Бабушка, милая, на тебя вся надежда. Помоги мне!
Казимир сказал, чтобы она смотрела на явившуюся к ней душу только через стекло. Кася осторожно повернулась, держа зеркальце перед собой. Пальцы дрожали, они были холодными и липкими от страха. Кася боялась уронить зеркало — испортить дорогую вещь, которую взяла без спроса для колдовства. Ох, если отец узнает про колдовство… Может, и не верит он ни в чертей, ни в духов, но не простит Касе такого вот проступка!
Вокруг было темно. Бабушкина душа, блуждающая по свету земному девять дней после смерти, не явилась на Касин зов. Может, не услышала. Может, Казимир обманул. Может, Кася сделала что-то не так. От разочарования защекотало в груди и в носу, Кася чуть не всхлипнула и хотела было произнести слова, запирающие заговор — их обязательно надо сказать, таковы правила мира, в котором живут мертвецы, колдуны и нечисть — но тут из темноты высунулась рука и загасила свечу пальцами.
Кася вскринула. Рука, мелькнувшая перед ее глазами, была черной, как тень, с длинными, острыми когтями.
Что-то ударило ее по ноге, хлесткое, как коровий хвост.
Кася уронила зеркало, оно упало на пол и жалобно звякнуло, хрустнуло, раскололось.
Раздался топот, шуршание, скрип половиц: кто-то ходил вокруг. Запахло животным, шерстью и дегтем — вовсе не так, как пахло, когда приходил к Касе Богдан-мертвец. И мертвенного холода не было. Просто кто-то вдруг вошел в дом, а, может, был здесь все время и прятался. Поджидал.
Свой. Чужих кикимора обещала не пускать, значит этот, кем бы они ни был, для дома свой.
— Кто здесь? — спросила Кася.
Стук. Шелест. Скрип. Теплый животный запах. И дыхание — медленное, едва слышное.
Кто бы ни ходил здесь, Кася была уверена в одном: он живой, не мертвец и не дух. Живой так же, как амбарный сторожок или кикимора. И свой, свой, не чужак, но значит ли это, что он не опасен? Кася вытянула руку, пошла сквозь густую, новую, уже не мертвую тьму, чтобы найти огниво и зажечь лучину или свечку.
И ее рука вдруг оказалась в чужой руке — горячей, гладкой, с узловатыми крепкими пальцами и когтями.
— Здравствуй, Касенька, — сказал в темноте незнакомый голос.
Приятный голос, медовый голос, глубокий, воркующий, от которого у Каси вдруг вспыхнули щеки и сладко заныло в груди.
— Что, боишься меня? — спросил голос. — А ты не бойся. Я хороший. Я тебе помочь пришел, беду твою поправить.
Вспыхнули огоньки на светце, заворчало пламя за печной заслонкой, заплясали по стенам и потолку алые отблески.
Кася посмотрела на того, кто ее держал, и охнула.
Был он черен, вроде человек — а вроде как нет, и расплывается весь, как знойное марево, не ухватить черты, не понять, кто перед тобой, есть ли у него лицо, не хвост ли мелькает за спиной. Только рука с когтями была четкой.
Кася моргнула, и вот перед ней стоит не этот черный, страшный кто-то, а мальчишка возраста Сенечки, вихрастый и темненький, в простой рубахе и безрукавочке из овчины. Стоит и лыбится, улыбка у него острая, недобрая такая, а ручка, маленькая и уже без когтей, держит Касю крепко.
— Так-то лучше, госпожа Катаржина? — спросил мальчишка звонким голоском. — Не боишься больше?
Медовое, глубокое, жаркое исчезло вдруг, но остались другие отзвуки: холодный звон, стальной скрежет, хруст костяной.
И глаза у него были не детские, страшные такие глаза, все на свете видевшие, все знающие и колючие.
— Кто ты? — выдохнула Кася.
— Я-то? — мальчишка отпустил ее руку и выгнул белую, как пушинки на одуванчике, бровь. — Хочешь — Демьянкой зови. Богуслава Кирилловна так звала, ты тоже можешь.
Он наклонился и поднял с пола зеркало, печально покачал головой — стекло рассекала трещина.
— Незадача-то, правда, госпожа Катаржина? — спросил мальчишка. — Ничего, это мы мигом исправим!
Он наклонился к зеркалу, дыхнул на него, блеснули в темных глазах огоньки-искорки, подернулось зеркало туманной пленкой. Тот, кто назвал себя Демьяном, протер его рукавом и протянул Касе.