Я не успел додумать. Потому что за окном также орали воробьи, в комнате пахло бабушкиными пирожками и духами «Пуазон» от Ленки, а сама Ленка сидела в метре от меня, склонившись над альбомом, и была — здесь. Настоящая. Живая. С тёплыми губами, которые я ещё не целовал.
Эта — точно была. В отличие от тех двоих, которых, может быть, теперь и не будет никогда.
Глухая тоска подкатила снизу, из живота. Я встал и пошёл на кухню — готовить чай. Просто чтобы двигаться.
Бабушка ещё не вернулась, но на столе высилась гора её фирменных пирожков — с рисом, яйцом и луком. Она всегда готовила с запасом. На случай, если придут. Всегда приходили.
Пока возился с чайником, зазвонил телефон.
— Игорь Геннадьевич? — раздался официальный голос.
— Да, — ответил я машинально.
И сразу прикусил язык.
По нынешнему возрасту так отвечать рановато. В Израиле — там вообще никто по имени-отчеству не называл, там всё проще, по имени и без церемоний. А здесь — семнадцать лет, школьник, и «Геннадьевич» как-то само вырвалось. Старая память.
— Поступила заявка на работу, — продолжил голос. — Вы оставляли данные. Нужно принести справку о здоровье и прийти с родителями по адресу: Шевченко, восемнадцать.
Поблагодарил, положил трубку.
Шевченко, восемнадцать. Клуб СКА. Армейцы.
Значит, всё-таки дядя Сергей нашёл мне место. Говорил — найду, и нашёл. Слово держит. Это хорошо. Это правильный задел. Армейский клуб — это что-то новое. А именно новое мне сейчас и нужно.
Я вернулся в комнату с чаем и пирожками.
Ленка рисовала. Не просто черкала — работала. Склонилась над альбомом, фломастер двигался уверенно, язык чуть прикушен от сосредоточенности. Тетрадь уже была заполнена длинноногими фигурами в невероятных нарядах — что-то среднее между советской модой и фантастикой, которую она никогда не видела, но, кажется, чувствовала.
Для 85-го года её эскизы выглядели как вызов всей советской лёгкой промышленности.
Я поставил перед ней чай. Она даже не подняла головы.
— Лен.
Ноль реакции.
— Лена.
— М?
—Еш и надо математикой заниматься. Час до английского осталось.
Она подняла глаза с трудом — как человек, которого вытащили из воды. Взгляд туманный, отсутствующий. Мир за пределами альбома явно казался ей менее настоящим.
— Ты вообще куда собираешься поступать? — спросил я, пока она возвращалась в реальность.
— На бухгалтера, — она пожала плечами. — Мама говорит, специальность надёжная.
— А модельером не думала? Смотри, как у тебя получается.
Она посмотрела на свои эскизы. Что-то мелькнуло в лице — быстро, как тень от облака.
— Где я и где...
— Не «где», — я легонько постучал пальцем ей по лбу. — Здесь. — Постучал ещё раз. — Вот здесь.
Она не улыбнулась. Резко отвернулась к окну.
В её силуэте появилось что-то другое. Не «королева Марго», не воительница. Что-то хрупкое, надломленное — как ветка, которую не сломали, но согнули.
— Мама болеет, — тихо сказала она. Почти шёпотом. — Куда я поеду.
Я прикусил язык.
Вот же. Лезу со своими советами. Расковыриваю рану.
В 85-м «поехать учиться» — это не просто решение. Это часто означало оставить семью без помощи. Если в доме беда — крылья подрезались сами собой. Тихо, без объяснений. Просто — нельзя, и всё.
— Извини, — сказал я. — Я не знал.
— Да всё нормально, — она быстро смахнула что-то с щеки и обернулась.
Уже другая. Опять та, которую знают все — прямая спина, поднятый подбородок. Корона сидела чуть криво, но сидела.
— Если тебе надо уходить — я сам...
— Нет, Пахомов. — Она перебила спокойно, без резкости. — Пирожки надо отрабатывать. Открывай учебник.
Пауза. Потом — чуть тише:
— И вообще. Странный ты.
— Это почему?
— Даже целоваться не полез.
Она приподняла бровь — вызывающе, с тем самым азартным огоньком, который у неё никогда до конца не гаснет.
Я медленно отложил недоеденный пирожок.
Ну ладно.
Я поцеловал её.
Губы у неё были тёплые — чуть жирные от бабушкиной выпечки, с привкусом лука и жареного теста. Это могло бы быть смешным. Не было. Было максимально реальным — здесь, сейчас, в этой комнате, в этом году, в этом теле, которое я постепенно перестаю считать чужим.
Я не торопился.
Поцелуй в семнадцать — это всегда куда-то: к следующему поцелую, к следующей ступеньке, к чему-то большему. Его не успеваешь поймать — пока думаешь, он воздушный .Он существует пока в него веришь.
Я целовал её так, как умеют целовать, когда уже знаешь: этот поцелуй может быть самим по себе. Не началом, не обещанием, не заявкой. Просто — поцелуем. Одним. Тем, который будет, а потом может и продолжения не будет — наверное в этом и есть сказка юности.
Она на мгновение замерла. Потом выпустила фломастер. Он покатился по столу и упал на пол. Мы оба не посмотрели.
Когда я отстранился — она сидела с закрытыми глазами ещё секунду. Потом открыла. Смотрела на меня молча. С тем выражением, которое я уже однажды ловил в её глазах — когда человек пытается понять: кто перед ним на самом деле.
— Пахомов, — сказала она наконец.
— А.
— Тебе точно шестнадцать лет?
Я усмехнулся.
— Открывай учебник, Лен.
Она ещё секунду смотрела на меня. Потом медленно наклонилась, подняла фломастер с пола. Положила на стол. Открыла учебник.
Я лежал в кровати, почти не чувствуя ног. Спина горела.
После английского были четыре часа смены на кондитерке, где меня перебросили в другой цех, и теперь я насквозь пропитался приторным, липким запахом фруктовой эссенции — казалось, даже простыня им пахнет.
Я отчаянно пытался зацепиться сознанием за этот день. Не хотелось просто провалиться в забытьё — тогда мгновенно наступит завтра. А ведь в сегодняшнем вторнике уместилось куда больше, чем обычный вторник должен вмещать.
Школа. Ссора с Ленкой. Наезд Лома и Цоя. Математика. Манга. Тот самый поцелуй. Потом английский с Катей. Потом кондитерка.
Всё — один день.
Неплохо. Очень неплохо.
Я плохо помню свои настоящие дни в том, первом восемьдесят пятом. Тогда я плотно пропадал в центре, у Олега. Те дни слились в одно мутное колесо из драк, поиска приключений на задницу, вечных проблем в школе и ругани с родителями. Я тогда не то что учебники — я даже книги в руки не брал, хотя они всегда были моей отдушиной. Всё было заброшено.
Значит, я поменялся.
А мир — ещё нет. Мир ещё верит в светлое будущее, смотрит по телевизору речи Горбачёва, не знает про 91-й, про танки, про дефолт, про то, как будут хоронить страну. Это пока моё преимущество.
Но где-то внутри зашевелился колючий вопрос: а где тот, настоящий Игорь? Он ещё здесь, или уже всё?
Я попробовал его окликнуть.
Мысленно — как зовут в пустую комнату, не очень надеясь, что кто-то откликнется.
Эй. Игорёк. Ты тут?
Тишина.
Только ветер за окном, да рядом ворочался во сне младший брат.
Никого.
Ни движения, ни тихого ворчания, ни того знакомого подросткового фона, который я всегда чувствовал в первые недели здесь. Как будто комнату, которая была закрыта, но обитаема, однажды проветрили и заперли совсем. Пусто.
Жаль, если исчез.
Это была его жизнь. Теперь она — моя, и с этим ничего не сделать.
И сон накатил — быстрый, тяжёлый, без сновидений. Как бывает после дней, в которых помещается слишком много жизни.
Глава 20 Новая работа
Мы стояли с Ленкой в чужом подъезде и целовались.
Ленка оказалась большой фанаткой этого дела — неожиданно, с учетом всей её «королевской» дистанции. Выяснилось, что дистанция — это для публики. А в чужом подъезде, где никто не видит, — совсем другой человек. Живой, тёплый.