— Понимаю, — я кивнул. — Я и не собираюсь ей глупости в голову забивать.
— Вот и умница.
Она замолчала, и в этой паузе чётко прозвучало: разговор окончен, бери деньги и исчезни.
В дверь позвонили. Громко, настойчиво, с переливом — кто-то жал на кнопку дольше, чем нужно.
И тут я увидел то, ради чего стоило задержаться ещё на минуту.
Переход был мгновенным. Как щелчок тумблера.
Лицо бабушки, секунду назад холодное и расчетливое, вдруг поплыло, расплылось, осветилось изнутри. Брови приподнялись. Уголки рта дрогнули в доброй, беспомощной улыбке. Спина чуть согнулась, плечи опали — будто за секунду из неё вытащили железный стержень. Глаза сделались влажными, доверчивыми, чуть близорукими — теми самыми глазами «почти слепой старушки», которые только что сканировали меня в упор.
Она даже руку подняла к лицу тем робким жестом, каким слепые проверяют, всё ли в порядке с прической. Хотя только что стояла прямее, чем иная сорокалетняя.
Я смотрел на это, не скрывая — и всё равно поверил на секунду. Вот как хорошо было сделано. Не актриса — прожженный мастер.
— Ой, девчонки! — голос её дрогнул, стал тёплым, влажным, старушечьим. — Пришли всё-таки, не забыли старую! Проходите, родные мои, проходите!
Она двинулась к двери мелкими, неуверенными шажками — будто впервые за день решилась встать с кресла. Открыла. За дверью оказались три женщины её возраста — в одинаковых пуховых платках, с цветами и пакетами. Посыпались охи, поздравления, «Зоя Петровна, золотая наша», «семьдесят — не возраст», «вы всё такая же».
— Катенька, золотко моё, — нараспев продолжала бабушка, не оборачиваясь, — что же ты гостеприимство не проявляешь? Ставь чайник, деточка. — И к гостям, снизив голос до трогательного шёпота: — Посмотрите, какую внучку мне Бог послал. Ангел, а не ребёнок. Всё для бабушки, всё для меня, мать-то у нас болеет постоянно, я уж и не знаю, чтоб без Катеньки делала. Учится хорошо, в институте, английский…
Она стояла в центре прихожей, как в центре сцены, и купалась в приветствиях. Святая мученица-учительница. Слепая героиня труда. Образцовая бабушка, на которой держится семья.
А Катя стояла в углу, с кошельком в руках, — я и не заметил, как она вернулась, — бледная, почти прозрачная. Она посмотрела на меня, и в этом взгляде было столько выжженной пустыни, что у меня дёрнулось под рёбрами.
Она знала.
Вот что было самым страшным. Не то, что бабушка — театр. Не то, что за закрытой дверью одна, а при гостях другая. А то, что Катя это знала. Давно знала. Не сегодня узнала и не вчера. И это знание было у неё в глазах — старое, усталое, то самое знание, с которым давно не борются, а просто несут. Восемнадцать лет. А смотрит так, будто ей пятьдесят.
Это и есть самое страшное. Не крик, не бедность, не усталость. А когда восемнадцатилетний человек смотрит на мир глазами пятидесятилетнего.
— Ой, Игорь, вы ещё здесь? — пропела бабушка, оборачиваясь ко мне. Голос сладкий, почти умиляющийся. — Катенька, золотко, ну дай же юноше денежку, он так выручил старую слепую женщину!
Я молча взял у Кати коробку с тортом. Прошёл мимо бабушки в комнату, где уже раздевались гостьи. Коробку с тортом поставил на стол — не тихо, не церемонно, а с коротким, отчётливым стуком. Так ставят точку, а не подарок.
— С днём рождения.
Гости обернулись. Короткая пауза.
— Ой, какой торт! — всплеснула руками одна из старушек в синем платке. — Зоя Петровна, внучка-то какая заботливая!
— Это не от внучки, — сказал я тихо, но так, чтобы все слышали. — Это от меня. Подарок. Катя торт уронила на льду, когда несла. Разбила. Плакала так, что прохожие останавливались. Я купил новый. Она к вам всю дорогу в автобусе ехала с растянутой ногой. Хромает.
Я не сказал главного. Не сказал про бабушку. Не сказал «я видел, как вы с ней говорите». Не сказал ничего, что обвиняло бы напрямую. Я сказал только правду — короткую, сухую, фактическую.
Но этого было достаточно.
В комнате стало на полградуса тише. Гостьи повернули головы к Кате — и впервые увидели её ногу, её бледность, её опущенные плечи. Одна из них, та, что в синем платке, быстро подошла и обняла её за плечи.
— Катюш, милая, ты что? Садись, сними ботик, покажи ножку.
Я увидел, как у бабушки на долю секунды — на одну только долю — дёрнулся угол губы. Она меня считала статистом. А статист вышел из роли.
Но перестроилась она мгновенно.
— Ой, Катенька моя, — запричитала она трагическим голосом, — что же ты мне сразу не сказала про ногу, глупенькая! Я же, слепая старуха, ничего не вижу! Сейчас же садись, я лёд принесу…
Лёд она, конечно, не понесла. Понесла гостья.
Катя протянула мне скомканную рублёвую бумажку. Руки её дрожали.
Я посмотрел на неё. Анемичная, худая, маленькая. Она тянула на себе этот ад — молча, каждый день, без права пожаловаться, без права уйти, потому что мать одна, потому что больше некому, потому что так надо.
— Оставь себе на яблоки, — тихо сказал я, отталкивая её руку.Я взял ручку и записал телефон.- и звони если надумаешь
Я не стал проверять, ответит она или нет. Повернулся, прошёл мимо бабушки — не глядя на неё. Бабушка в этот момент снова занималась гостьями. Но я спиной чувствовал, как она проводила меня взглядом. Уже не «почти слепым», а острым, взрослым, внимательным.
В прихожей я на секунду задержался у фотографии отца Кати. Посмотрел в его усталые глаза. Молча.
И вышел.
Я спускался по лестнице медленно. Ухо ныло. Плечо после утренней драки тянуло. Ботинки гулко стучали по бетонным ступеням. В подъезде пахло кошками и чьим-то борщом.
Я думал о том, что видел такое сотни раз. В бизнесе, в политике, в семьях. Люди, которые умеют быть одними за закрытой дверью и другими — при свидетелях. Это не патология. Это навык. Некоторые оттачивают его десятилетиями.
Эта бабушка была мастером. Высшая лига.
Но страшнее всего было другое. Я понял, почему Катя так вцепилась в идею репетиторства. Для неё это был не рубль. Это был час в неделю за пределами этой квартиры. Час, когда она — не «ноги», не «глаза», не «Катерина», а просто человек, который что-то знает и кому-то нужен.
Я вышел на улицу. Мороз ударил сразу — сухой, злой, за тридцать. Поднял воротник.
— Ну что, — сказал я себе под нос. — Хотел английского — получай в нагрузку живого человека.
Я пошёл к остановке. Снег скрипел под ногами.
Я не собирался её спасать. Не герой, не психолог, не социальный работник. У меня свой план, свои сроки, свой восемьдесят седьмой. Но пока мы учим английский — она будет иметь этот час. Каждую неделю. Час без бабушки, без вины, без театра.
Мир — коктейль.
Глава 15 Цель
Я стоял посреди комнаты и разглядывал трещинку на побелке потолка. Над головой гремел гром.
Мама была в ударе. Классический наезд по всем канонам советской педагогики: заламывание рук, ссылки на родительское собрание, финальный аккорд «мы для него всё, а он…».
— Ты не оборзел, Игорь?! После всех наших слов, после всех уговоров, после того, как я перед классной краснела…
Я старался держать лицо раскаявшегося грешника, но внутри меня разрывало от смеха. Не злого — а того тёплого, который бывает, когда смотришь на молодую маму и помнишь её старой. А вот она, передо мной — ей тридцать семь , у неё сильные руки, у неё та самая родинка над верхней губой, которая потом, в её шестьдесят, станет почти незаметной. Она кричит на меня, и я её понятно люблю, и не могу этого показать, потому что пятнадцатилетний пацан, на которого только что наорали, не подходит к маме обнять — он стоит и смотрит в потолок.
— Может, ты в ПТУ пойдёшь?! Или вообще работать на стройку?!
Главный козырь. В восемьдесят пятом это звучало как верх социального падения для «приличного мальчика». Для неё — угроза катастрофы.