Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я посмотрел на неё внимательно — впервые за весь скандал не как на маму, которая ругает, а как на женщину, которая боится.

И увидел.

Она боялась. По-настоящему. У неё дрогнула рука, когда она поднесла её ко лбу — отвести прядь, которой не было. Это привычный жест человека, у которого внутри всё трясётся. У сына в табеле двойки. Сын замкнулся. Сын дерётся. Сын приходит поздно. Сын непонятный. У сына что-то происходит, чего она не знает, и она не может это контролировать. И единственный язык, на котором она умеет говорить с этим страхом — крик.

Я первый раз за весь вечер посмотрел на неё мягко.

— Мам.

Она запнулась. Не ожидала.

— Что — мам? Ты опять мамкаешь?

— Нет. Я серьёзно сейчас. Сядь.

Она не села. Стояла, скрестив руки. Но крик ушёл из голоса.

Рядом подпирал косяк отец. Ему было, в общем-то, фиолетово — но присутствовал. Для массовки. У него в руке была газета, сложенная вчетверо. Он не читал. Он вообще-то ждал. Втайне ждал, что я сейчас скажу что-то такое, что снимет с него необходимость потом ещё час слушать на кухне «и в кого он такой».

Я сделал самое серьёзное лицо, на которое был способен. Хотя это уже было не лицо для них, а для меня самого.

— Мам, ты права. Школа просела. Я знаю. Я не отрицаю. Но я уже исправляюсь. Английский начал учить, с репетитором договорился. На спорт вернусь. Двойки закрою к концу четверти. Дайте мне до лета — если не выправлю, пойду куда скажете. Хоть на стройку, хоть в ПТУ.

Они переглянулись. Гнев мамы чуть спал, сменился недоумением. Это уже было не то, что она ожидала. Не «отстаньте от меня», не «я сам разберусь», не хлопок дверью. Что-то другое.

— Какой год — тебе сейчас решать: в девятый или в техникум, — сказала она, но уже без металла. — У нас нет года. Через четыре месяца восьмой кончается.

Тут она была права.

Мне нужно было закончить эту чёртову школу. Не потому что верил в образование — школьная программа после психоанализа и биржи смотрелась как букварь. Мне нужен был легальный статус — чтобы не загреметь в армию раньше времени. Афган уже шёл вовсю. Армия в этом юном теле — последнее, чего я хотел. В восемьдесят пятом студентов ещё брали в армию К восемьдесят восьмому всё изменится — отменят. План простой: отбрехаться до восемьдесят восьмого и учиться, пока это ещё работает.

Вопрос — куда поступать.

Я открыл рот — и не сказал. Сам ещё не был готов. Мысль крутилась последние недели, но окончательно не легла.

— Я думаю, — сказал я. — К весне определюсь. Точно.

— Думает он, — буркнула мама. Но уже не зло — устало. — Иди ужинай, думатель. Картошка стынет.

Она вышла. Отец задержался на секунду — посмотрел на меня поверх газеты тем взглядом, каким мужики смотрят, когда хотят сказать «молодец, что не нагрубил матери», но никогда вслух этого не скажут. Кивнул и ушёл послушно следом.

Я остался один.

Я сел на край кровати, положил ладони на колени и долго смотрел в окно. За стеклом валил снег. Хабаровск, январь, восемьдесят пятый.

Думать так думать.

Лежал в темноте уже давно. Часов одиннадцать, не меньше. На кухне ещё шуршала мама — мыла посуду. Брат на соседней кровати спал, ровно дышал.. За окном где-то лаяла собака — далеко, но слышно было хорошо.

Решение про мед уже почти сложилось у меня в голове неделю назад. Но я его всё откладывал — потому что одно дело подумать, другое дело сказать вслух, даже самому себе. Сказанное вслух становится обязательством. А я устал от обязательств в той, прошлой жизни.

Откуда вообще пришла эта мысль про мед.

Я закрыл глаза.

В той жизни я приехал в Израиль с дипломом экономиста, который там никому не был нужен. Девяностые. Все приехали с дипломами, которые никому не были нужны — инженеры, физики, музыковеды, агрономы. Земля обетованная встретила нас уборщицами и охранниками. Нормально. Все через это прошли.

Я работал сарнитаром в доме престарелых.. Потом устроился санитаром в больницу,. Через год меня решил пойти в колледж на медбрата. Я сопротивлялся — какой я медбрат, я экономист. Жена сказала: «У тебя руки. У тебя стабильная зарплата будет. У тебя будут смены, и ты будешь дома. Иди.» Она будучи технологом уже год как училась в том же колледже

Я пошёл. И не пожалел.

Это была хорошая работа. Очень. Тяжёлая, ответственная, на ногах, но — настоящая. Ты входишь в смену, и весь процесс отделения — на тебе. Капельницы, лекарства, обходы, перевязки, документы. Ты держишь это всё в голове одновременно. Ты не имеешь права забыть, перепутать, опоздать. Ты учишься делать руками то, что в книгах описано в три страницы — за одну минуту, не глядя.

Двадцать лет я этим жил. Параллельно с биржей — биржа была вечером и в субботу, медбрат — днём.

Так что медицина мне не чужая. Я знаю, как пахнет больничный коридор в три ночи. Я знаю, как ставить катетер, чтоб человек не дёрнулся. Я знаю, как сказать родственникам, что всё кончено, и не разрыдаться вместе с ними. Я знаю, что такое боль , когда привезли восемь раненых после теракта.

Но выше старшего медбрата ты в Израиле не прыгнешь. Никогда. Это потолок. Вечный сержант, никогда не офицер. А чтобы стать врачом — это надо в двадцать лет начинать мединститут с нуля, шесть лет учёбы, потом стажировка, потом экзамены. В сорок начинать — поздно. Я и не начал.

И в две тысячи десятом я полетел к Вовке в Америку.

Мы с Вовкой учились вместе в колледже медбратьев Афуле. Наверно дружили. В две тысячи шестом, во время войны с Ливаном, когда «катюши» падали на Хайфу и в Тель-Авиве выли сирены, мы оба сказали друг другу: всё, хватит. Уезжаем.

Я сломался. Война кончилась, пошли первые серьёзные деньги на бирже, появилось ощущение, что вот-вот, ещё чуть-чуть, и можно жить нормально. Я остался.

Вовка не сломался. Сдал английский. Уехал. Не в Канаду, как планировал — в Америку. Городок Лейк-Форест, штат Иллинойс. Пригород Чикаго, на берегу озера Мичиган.

В две тысячи десятом я поехал к нему. Зализывать раны.

Я тогда потерял двадцать процентов портфеля во время жилищного кризиса в Америке — того самого, после которого восемьдесят седьмой вспоминают как маленькую тренировку. Формально оставался в плюсе — но внутри было ощущение, что мир сошёл с ума, и старые правила больше не работают. Хотелось куда-то деться. К Вовке — самое то. Озеро, тишина, друг, водка.

Прилетел в Чикаго в начале октября.

Мы с детства знали Америку по кино: небоскрёбы, стрельба, Дикий Запад, бездушие мегаполисов. Это правда — для Чикаго, для Нью-Йорка, для Детройта. Но есть другая Америка. Та, которую нам не показывали.

Лейк-Форест — это другая Америка. Один из самых состоятельных пригородов Чикаго. Место тишины и покоя, где семьи живут в одних домах поколениями. Не дворцы, не помпезность — просто большие дома на больших участках, утопающие в деревьях. Клёны, дубы, голубые ели. В сентябре всё это горело такими красками, что захватывало дыхание.

Улицы там без тротуаров — не потому что бедно, а потому что пешеходов нет. Все едут. Тихо едут, не спеша, пропуская друг друга на перекрёстках с той вежливостью, которая бывает только там, где не нужно никуда торопиться.

Вовка жил в доме у озера. Не на самом берегу — до воды минут десять пешком — но каждое утро можно было выйти на крыльцо и увидеть Мичиган в тумане. Огромное, как море. Тихое.

Мы жарили барбекю на заднем дворе в субботу вечером. Двор спускался к деревьям. За деревьями — соседский забор, через два двора — ничей пустырь, дальше — снова деревья. Звуков не было. Совсем. Только треск углей и где-то очень далеко — может быть, поезд, может быть, послышалось.

Я сидел на пластиковом стуле, держал в руке холодную банку «Будвайзера» — местного пива, которое мне не нравилось, но которое было — и вдруг поймал себя на том, что у меня плечи опустились.

Я сидел и не вздрагивал.

Не вздрагивал на самолёт, который прошёл низко над домом — обычный пассажирский, на посадку в О'Хара. Не вздрагивал на хлопок соседской двери. Не ждал сирену. Не ждал, что сейчас пискнет телефон с сообщением — «red alert, Хайфа, тридцать секунд до укрытия».

34
{"b":"975511","o":1}