Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И вот сейчас — тот же вкус, тот же запах, та же тошнота, которая поднимается снизу.

Один глоток этой мерзости — и мне снова шестнадцать. Тревожно, муторно, и всё впереди. Делаю ещё один маленький глоток — будто проверяю себя. Снова кашель.

Тушу сигарету в пепельнице и не понимаю, зачем вообще её держал.

Голова кружится. Встаю медленно, осторожно. Комната в полумраке. Жёлтое пятно от фонаря выхватывает угол стола, вытертый ковёр, чью-то куртку на гвозде.

На диване — парочка. Целуются взасос, не обращая ни на кого внимания. Им весь мир — это они двое. Единственное, что в молодости устроено правильно.

Из колонки льётся музыка. Знакомая. Слишком знакомая. ELO. Electric Light Orchestra. Начало восьмидесятых.

Мы тогда заслушивали это до дыр. Не потому что это было лучшее — просто другого почти не было. Что доставали, то и слушали. Магнитофонные копии, копии копий, шипение, хрип — и всё равно как глоток кислорода.

Дефицит делает вкус острее. Это я понял потом, когда у нас появилось всё. И стало намного скучнее.

Снова смотрю на руки. На стакан. И вдруг становится не по себе. Провожу рукой по лицу — и останавливаюсь. Кожа гладкая. Без привычной щетины. Без складок. Провожу ещё раз — медленнее.

Нет.

Это не моё лицо.

Пальцы идут ниже — шея, плечи, руки. Тело другое. Лёгкое, сухое, упругое. Тонкие, жилистые руки — без мышц, но и не дряхлые.

Моему телу семьдесят шесть. Там другой вес, другие ощущения, по утрам всё скрипит и тянет. А здесь — ничего не болит.

И вижу я хорошо. Чётко, резко — как давно уже не видел. Даже в полумраке различаю детали: старый телевизор с крутящейся ручкой — «ПТК», кажется, узор на ковре, этикетку «777» на бутылке.

Всё это — без очков.

Без очков?

Машинально тянусь поправить оправу. Очков нет. У меня они появились в сорок два, и с тех пор без них я не читаю даже ценники.

Это место слишком знакомо.

Кресло продавленное до деревяшки — я помню его: только мой тощий подростковый зад мог на нём сидеть. Тяжёлая громоздкая мебель. «Стенка» — мечта семидесятых. Полка с книгами — Жюль Верн, Беляев, зачитанные до лохмотьев.

На двери плакат: Боярский с гитарой и цифра «1984».

Запах. Табачный дым — и ещё что-то сладковатое с кухни.

Твою мать.

Конопля.

Это квартира Феди.

Мы не виделись почти шестьдесят лет. Я даже не знаю, жив ли он сейчас. Но его квартира осталась в памяти с такой точностью, будто я вышел отсюда вчера.

Память хранит не то, что важно. Она хранит то, что было живым. То, что связано с переживаниями.

Ноги подкосились, и я снова рухнул в то же кресло. Медленно обвожу комнату взглядом — и внутри поднимается что-то до боли знакомое.

Не воспоминание.

Само ощущение.

Живое.

Мне тогда было пятнадцать.

Там, в полумраке, мой друг Олег. Я ему тогда дико завидовал. Он лежал вот так же и тискал свою подружку, не стесняясь никого. Они были в своём пузыре, и этот пузырь явно был интереснее всего, что происходило снаружи.

Я старательно делал вид, что мне всё равно. Гипнотизировал стакан. Слушал ELO. Пытался выглядеть взрослым.

Но внутри просто разрывало.

Пятнадцать лет, гормоны через край, а ты сидишь один с Абрикотином, пока рядом происходит то, что ты сам про себя называешь «настоящая жизнь».

Молодая зависть — особая штука. Не та взрослая жадность до чужих денег и карьер. Молодая зависть — она про бытие. Тебе кажется, что у всех вокруг жизнь настоящая, а у тебя — черновик.

Что все уже внутри чего-то важного, а ты всё ещё стоишь снаружи и смотришь в щёлку.

Странная психология советского подростка. «В Союзе секса нет» — это ведь про нас. Дремучие, как мамонты, и голодные до всего запретного.

Фух.

Что за аттракцион.

Где я вообще?

На кухне тогда сидели Сашка, Федя и этот придурок Шурик. Курили как паровозы, ржали над своим, до меня им дела не было. Наркоту я не трогал — боялся. Но портвейн казался билетом во взрослость.

Алкоголь, дым, ночь — казалось, вот она, жизнь.

А закончилось всё тем, что меня выворачивало наизнанку всю дорогу домой. Выскакивал на каждой остановке. Организм хотел избавиться от самой идеи этого вечера.

И сейчас — то же самое.

Тот же вкус во рту. Тот же спазм.

Я понимаю: это не глюк.

Это повторяется.

Есть теория, что время не линейно. Что прошлое не исчезает, а существует где-то рядом. И что в какой-то точке можно пересечься с самим собой. Я всегда считал это метафорой для поэтов и физиков.

Я человек практический. Верю в то, что можно потрогать руками — отчёты, двигатель, джип в яме.

Оказывается, руками можно потрогать и это.

Чёрт.

Желудок скрутило окончательно.

Философия подождёт.

Я рванул в туалет.

Выйдя на ватных ногах, я замер.

Ржущие, накуренные, беззаботные.

Федя. Сашка. Шурик.

Чёрт, какие же они малолетки.

Возраст моей младшей внучки.

Детки, вы не охренели дурь курить?

Люди с того света — а здесь живые.

Я смотрю на них и не знаю, плакать или смеяться. Наверное, и то и другое сразу. Потому что вариантов у меня два: или я сошёл с ума, или где-то умираю — и мой мозг, угасая, показывает мне это.

Меня снова мутит. Мозг отключает вопросы — телу нужен воздух, и это единственное, что сейчас имеет значение.

Я махнул рукой и начал одеваться автоматически. Руки сами знают, за что хвататься: искусственная шуба, жёлтые дутики, колючий шарф. Шапку натянул так, что она съехала на нос.

Я наблюдаю за этим одновременно снаружи и изнутри.

Какая шапка? В Израиле сейчас лето, плюс тридцать пять, я должен быть на море с вингфойлом, а не стоять в прихожей Феди в дутиках.

Но тело не спорит.

Тело знает, как жить в этом времени.

Хлопнул дверью, выскочил на улицу — и захлебнулся. Воздух резкий, жёсткий, режет лёгкие. Не израильская влажная теплота. Настоящий сибирский мороз.

Минус тридцать пять.

Вылетаю из-за угла — и останавливаюсь.

Твою мать.

Не может быть.

Хабаровск.

Улица Карла Маркса. Всё в снегу, завалено по самые окна. Напротив — электронное табло: 21:45… щелчок… минус 35. Пустая улица, редкие фигуры, пар от дыхания. Справа — горисполком. Над входом лениво полощется красный флаг.

Советский Союз.

Серп и молот.

Всё.

Я сошёл с ума.

Хотя… нет.

Я уехал отсюда в девяносто девятом — с ощущением, что закрыл дверь. Но не закрыл. Всю жизнь возвращался — во сне, в запахах, в этом морозном воздухе, которого нигде больше нет.

Города детства не отпускают.

Они остаются внутри.

Просто ждут.

Дальше — обрывки.

Шаткая походка, прохожие сторонятся. Автобус. Ледяной салон ЛиАЗа. Выскакиваю на остановках, когда подступает тошнота. Жду следующий.

Как не замёрз — не понимаю.

Добираюсь до дома.

Южный.

Рынок.

Двор с тополями — огромными, в инее.

Подъезд.

Квартира.

Бабушка.

Конечно, она не спит.

Смотрит.

Тем самым взглядом.

Она не говорит ничего.

Просто смотрит.

Бабушка.

Господи.

Ты же умерла через четыре года после того, как я уехал.

Но телу всё равно.

Я что-то бормочу, сбрасываю шубу, захожу в комнату.

Падаю на кровать.

Успеваю увидеть: на соседней койке поднимает голову брат.

Десятилетний пацан.

Смотрит с подозрением и страхом.

Взгляд, который говорит сразу две вещи:

«Ты идиот».

И

«Я никому не скажу».

Мой брат.

Маленький.

Здесь.

Это было последнее, что я запомнил.

Мир закрутился — не страшно, даже мягко — и превратился в воронку.

Я выключился.

Последняя мысль перед тем, как всё исчезло, была спокойной.

Почти деловой.

Ну ладно.

Разберёмся.

Семьдесят шесть — не тот возраст, чтобы паниковать.

Даже если за окном — весь Советский Союз

Глава 3 Тоска

Лежу и смотрю в потолок. Третий день лежу. Побелка, трещина в углу, пятно у окна — уже знаю наизусть. Потолок не отвечает.

2
{"b":"975511","o":1}