Пришёл я в себя стоя.
Молот был у меня в правой, и он не гас. Левой я держал кого-то за горло, на весу, прижав к остатку колонны в вестибюле, и рука эта уже начинала сжиматься.
Прямо передо мной на расстоянии полуметра было лицо Наташи.
Она не отбивалась. Она держала мою левую обеими руками — не отрывая, а просто держа, — и по её предплечьям от ладоней вверх шла корка льда, толстая, в трещинах, наросшая уже не первый раз. Китель на плече был сожжён. Из носа у неё шла кровь.
— Гриша, — сказала она. Голос был сорванный, будто она кричала это уже давно. — Гриша, это я.
Я разжал пальцы.
Она сползла по колонне и села, и я стоял над ней и не мог сообразить, где нахожусь и почему свод так близко.
Потом посмотрел по сторонам. Вестибюля не было. Не было парадной лестницы, не было половины второго этажа, и через провал в кровле шёл дождь со снегом. Дом кончился.
На полу лежали люди.
Гвардия — в форме, я их узнал. Двое в чёрном, не гвардейцы, из тех, кого мне не показывали. И ещё двое.
Женщина в переднике, та, что мыла ступени, — у самого выхода, в четырёх шагах от двери, до которой ей оставалось четыре шага. И старик в брезентовой куртке, с секатором на поясе. Он лежал на боку у разбитой двери, лицом ко двору, и рядом валялось ведро.
Меня вырвало там же, у колонны, и я стоял на четвереньках, и молот лежал рядом на битом кирпиче и медленно гас.
Наташа не подошла и ничего не сказала. Она сидела там, где села, и обламывала лёд с предплечий — по куску, аккуратно, потому что вместе со льдом шла кожа.
Когда я смог поднять голову, во дворе уже стояли машины Канцелярии, и по гравию бежали люди с фонарями, и кто-то отдавал распоряжения тем же голосом, каким их отдают на пожаре.
— Сколько прошло? — спросил я.
— Четырнадцать минут.
— Ты приехала раньше срока.
— Я приехала через двадцать восемь минут после того, как за тобой закрылись ворота, — сказала она. — К этому времени дом уже падал.
Она поднялась, придерживая одну руку другой, и подошла.
— Ты меня видел, — сказала она. — Я стояла в трёх шагах и звала тебя по имени. Ты пошёл на меня, как на них.
— Знаю.
Она села рядом, на битый кирпич, и некоторое время молчала.
— Я перебрала всё, чем умею бить, — сказала она наконец, и вот здесь голос у неё сорвался. — Искала, чем тебя достать так, чтобы ты после этого остался жив. Ничего не подошло.
Мы сидели во дворе, на бортике зачехлённого фонтана, и я держал молот, потому что убрать его не выходило: он не отзывался.
Целитель Канцелярии подошёл к Наташе, посмотрел на её руки и ушёл за ящиком. Вернулся он с двумя и сказал, что кисти будет собирать до утра и что до утра она никуда не поедет.
— Поеду, — сказала Наташа и подставила ему левую.
— Слушай меня, — сказала она, не оборачиваясь ко мне. — Я скажу один раз, потому что второй раз мне будет стыдно.
Я молчал.
— Я не знаю, что с тобой было сегодня, — сказала она. — Такого не делают. Я про такое не слышала ни на границе, ни в аномалиях, ни от тех, кто старше меня вдвое. И спрашивать не буду, потому что ты соврёшь.
Я промолчал.
— Со мной было другое, а кончалось так же. В сорок один год на границе я перестала себя держать. Второй раз — в шестьдесят три, в аномалии под Нарьян-Маром. — Даты она назвала без выражения. — В первый раз со мной было двенадцать человек. Вышло восемь.
Я повернул голову.
— Меня не судили и не разжаловали, — сказала Наташа. — Меня наградили. Четверых записали на тварей, потому что доклад писала я сама, и никто из восьми выживших меня не поправил. Вот это я и ношу с собой восемьдесят лет, и на границе четыре года просидела не за подвиги.
— Зачем ты мне это говоришь?
— Затем, что завтра тебе предложат выбор, и я хочу, чтобы ты знал, как он выглядит потом. — Она наконец повернула ко мне голову. — Ты можешь пойти к Орлову и рассказать всё, как было: молот, дом, двое из прислуги. Тебя за это не повесят, ты нужен живым. Тебя сломают иначе — и ты останешься благородным, чистым и мёртвым для любой работы до конца жизни.
— А второй вариант?
— Ты будешь врать. Складно, ровно и до конца, и я подпишу твою ложь своим именем, потому что я в неё вошла в тот момент, когда взяла тебя за руку. И тогда ты останешься живым — и с этим.
Она кивнула на дом.
— Второе тяжелее. И только его можно донести.
Женщину звали Прасковья Гуськова, ей было пятьдесят четыре, и в доме Кровиных она работала девятнадцать лет.
Садовника звали Игнат Тимофеевич Дёмин. Восемьдесят один год, глухой на левое ухо, поэтому и не ушёл вовремя: он не слышал сирену.
Я узнал это через час, у машины, из списка, который зачитывал вслух молодой человек из Канцелярии, не понимая, кому именно он его зачитывает.
Оба имени я повторил про себя дважды. Потом сел в машину, положил молот на колени и всю дорогу до города держал на нём ладонь.
Глава 24
Наручники сняли на четвёртые сутки, и первое, что я сделал, — сел на койку и стал слушать себя. Пусто было и без них. Мана по каналам не шла вовсе, и Сокрытие, которое я попробовал от скуки на вторые сутки, не включилось: включать было нечем. Наручники в изоляторе Канцелярии дар не запирают — они пережимают каналы, как ладонь пережимает шланг.
Камера была четыре на два с половиной, без окна, с лампой под потолком и с дверью, у которой не было ручки с моей стороны. Кормили трижды в день. Целитель приходил дважды, оба раза молча.
Считать я начал на вторые сутки, потому что больше делать было нечего, и счёт вышел скверный. Двор клуба в сентябре: первокурсник сломал руку Мастеру второго ранга, и через минуту тот лёг под чем-то, чего никто не видел. Крутицкая набережная: казённый склад сгорел ночью, завод разнесло к утру, дело до сих пор открыто. Ноябрьское шоссе: восемнадцать наёмников, из которых не заговорит ни один. Поместье Кровиных: граф мёртв, дом сложился, гвардия перебита, и в списке двое из прислуги.
Каждое по отдельности не доказывалось. Четыре подряд не доказывались тоже. Их просто складывали в одну папку, и получалась она такая, что дальше доказательства были не нужны.
Орлов пришёл на пятые сутки и принёс с собой два стула. Один поставил для себя, второй — напротив, и это означало разговор лицом к лицу и без стенографиста.
— Садитесь, Григорий Андреевич.
Я сел. Он не стал раскладывать бумаг и вообще ничего не достал.
— Начну с того, чего вы не знаете, — сказал он. — Из гвардии Кровиных выжил один. Полторов, старший смены, был в дальнем крыле и вышел на сирену. Он видел кабинет через выбитую дверь и видел, как это произошло с графом.
— И?
— И его показания вас не топят, а вытаскивают. Он говорит, что хозяина вбило в пол сверху и что рядом с ним в тот момент не стоял никто. — Орлов положил руки на колени. — Убийство графа Вячеслава Кровина вам предъявить нельзя. Это я вам говорю первым, потому что дальше будет хуже.
Я ждал.
— Дом обрушили вы. Гвардию положили вы. Прасковью Гуськову и Игната Дёмина никто не убивал специально, но они погибли под вашей работой. — Он говорил без нажима, и от этого было хуже, чем от крика. — Это первое. Второе — Крутицкая. Пока граф был жив, склад и завод висели на неизвестных с деньгами и людьми. Граф умер, и в тот же день кто-то сложил вместе три бумаги: подряд Кровиных, вашу фамилию в архивной ведомости за сентябрь и то, что вы делали в ночь на двадцать пятое.
— Что я делал в ночь на двадцать пятое?
— Спали в общежитии. Так записано, и никто этого не оспорит. — Он чуть подался вперёд. — Но искать теперь будут не человека с деньгами и людьми. Искать будут вас, и искать будут долго и внимательно.
Он замолчал, и я понял, что сейчас начнётся то, ради чего он пришёл.
— Телефон, — сказал Орлов.
Я молчал.
— На трассе вы просидели полчаса напротив двери микроавтобуса и сказали мне, что внутри карта и гильзы. Аппарат оттуда так и не нашли. Через четыре дня после этого вы поехали к графу Кровину один, без охраны, договорившись с ним лично.