Женщина всхлипнула, качнулась ко мне и обняла — слишком крепко для обычного человека, до боли в рёбрах. Я не отстранился, и это был не расчёт: я просто не знал, что с этим делать.
— Врачи говорят, ты здоров, — мужчина оборвал сцену коротким движением руки. — Меня зовут Андрей. Это Ирина. Твой брат Михаил. Собирайся, едем домой.
Михаил за всё это время не сказал ни слова и ни разу на меня не посмотрел.
* * *
В машине было тихо.
Ирина села рядом со мной на заднее сиденье и всю дорогу держала ладонь на моём запястье — не сжимая, просто держала, будто проверяла, что я никуда не делся. Дважды она начинала говорить: про обед, который ждёт дома, и про то, что комнату не трогали. Оба раза обрывала себя на середине.
Андрей сидел впереди и молчал. Водитель ловил его взгляд в зеркале и тоже молчал.
Я смотрел в окно. Город был низкий. Это оказалось первым, что я про него понял, и почему-то именно это меня и зацепило. Дома в шесть, восемь, десять этажей, из кирпича и бетона, с прямыми углами и плоскими крышами. Никакой левитации в перекрытиях, никаких висячих ярусов, никакой попытки уйти вверх, где всё равно свободно. Люди здесь строили так, будто высота — чужая территория, на которую не выпросить разрешения.
По улицам ехали машины на топливе. Я слышал их сквозь стекло: сотни маленьких управляемых взрывов в минуту, и всё это ради того, чтобы сдвинуть ящик с четырьмя людьми на несколько кварталов. Над крышами тянулись провода. В мире, где по улице ходят люди, способные вскипятить реку, — провода.
Отсталая, упрямая, довольно уютная дикость.
Солнце висело низко, тени домов легли поперёк улицы. Липы стояли пыльные, листья по краям уже жухли. Конец августа. У перехода мальчишка лет семи держал в руках арбузную корку, обгрызенную до белого, и разглядывал её так серьёзно, будто в ней содержался ответ на что-то важное. Женщина рядом дёргала его за руку. Я смотрел на него, пока машина не свернула.
Я и забыл, что дети бывают заняты чем-то настолько неважным — и заняты всерьёз.
Вывески я прочитал не сразу. Буквы тело узнавало быстрее, чем я, — глаз цеплял слово целиком, а понимание приходило с задержкой в полсекунды, будто кто-то переводил в соседней комнате и подавал готовое. «Продукты». «Аптека». «Ателье». Потом крупное, на всю стену торца: «Слава Империи и Дому Романовых». Империя. Дом Романовых. Записал.
— Мы почти приехали, — сказала Ирина.
Дом оказался особняком за оградой: белый камень, охрана у ворот, на створках герб — солнце в кольце вихрей. Огонь и воздух. По крайней мере, теперь я знал, чего от этого рода ждали раньше.
Кабинет Андрея Жарова обставляли без всякой веры в украшения. Дубовый стол, два кресла, пустые полки. За окном скрипела на ветру несмазанная петля флюгера — то короче, то дольше, без всякого ритма, и этот скрип раздражал меня сильнее, чем всё остальное в этом доме.
— Что ты помнишь о дуэли? — спросил он, не садясь.
— Ничего.
— Он оскорбил род. При свидетелях, публично, так, что отступить было нельзя. — Андрей щёлкнул пальцами, и над чашей трубки коротко встал огонь. Чистая работа, без единого лишнего движения. — Ты вызвал его сам. Я узнал об этом за два часа до срока.
— И вы не остановили.
— Я пробовал. Он затянулся и посмотрел в окно.
— Канцелярия закрыла дело в тот же день. Всё по закону: вызов принят, круг очерчен, секунданты подтвердили. — Пауза. — Но у Чурова была армия и друзья среди графов. У нас нет ни того ни другого. Защита Императора для нашего рода истекает через месяц.
Он повернулся ко мне, и я впервые увидел его лицо целиком, при свете.
— Двадцать лет назад я был восходящей звездой. Две стихии, милость Императора. Потом такая же глупая дуэль, только на моём месте был я. Противник ударил запрещённым артефактом точно во второй источник, и путь наверх закрылся. — Он выбил трубку о край пепельницы. — Десять лет после этого я воевал. Держал границы, судился, ходил на круг сам, когда не мог послать никого. А когда воевать стало нечем, отдал короне всё разом: заводы, фабрики, лавки до последней. В обмен на защиту, на десять лет. Мы выжили. Но мы слабы.
Я слушал и складывал. Запрещённый артефакт двадцать лет назад — в отца. Холодное пятно на том же месте у меня, с запахом хорошей химии. Дважды одна и та же схема в одном роду — это уже не свойство мира. Это чей-то почерк.
— Что такое дар Жаровых? — спросил я.
Он не удивился вопросу, и это само по себе было ответом: значит, спрашивали и раньше, и не только я.
— Тебе рассказывали в шесть лет.
— Расскажите ещё раз. Я неделю назад не помнил, как вас зовут.
Андрей помолчал, разглядывая погасшую трубку.
— Стихию человек получает от источника, дар — от крови. Это разные вещи, и второе не лечится и не меняется. У Кровиных дар ведёт чужую ману на расстоянии. У нас — поглощение. — Он читал это наизусть и без всякого удовольствия. — Тело берёт то, что его ломает, и отдаёт обратно себя, только плотнее. Разбил руки о доску — назавтра кость крепче. Сломал ребро — срастётся быстрее и станет уже, чем было.
— Через боль.
— Только через боль. Другого хода у нашей крови нет. — Он поднял на меня глаза. — Поэтому Жаровы триста лет шли в солдаты, а не ко двору. Наш дар кормится тем, от чего нормальные люди отходят подальше, и растёт настолько, насколько человек готов себя тратить. Прадед твой к сорока годам держал удар боевого мага голой спиной. Он и умер в сорок один.
Он сказал это без всякого нажима, как говорят о погоде.
— И поэтому нас не любят, — добавил он. — Хотя не только поэтому. Про род ходит одна старая история. Будто бы наши предки умели брать не только удар, но и то, что остаётся от мага после смерти. Дар целиком, вместе с чужой кровью.
Он положил трубку на стол.
— Это байка, — сказал он. — Старая, никто её не подтвердил, и в приличных домах её не повторяют вслух. Но помнят её все, и всю мою жизнь она стоит рядом со мной на каждом приёме.
Я запомнил не слова. Я запомнил, что за весь разговор он ни разу не выпустил трубку из рук — и выпустил именно здесь.
Он отошёл от окна и сел за стол.
— Стихия твоего брата тупиковая. Сильных портальщиков в роду больше нет. Ты — последняя надежда. Через неделю инициация, она покажет, есть ли у нас будущее. Не смей подставляться снова.
— Что с моим источником?
Он взял со стола нож для писем, повертел в пальцах и положил туда же, откуда взял. — Врачи говорят, каналы целы, но пусты. Такое бывает после сильного шока. К инициации восстановится.
— Я спросил не про врачей.
Он молчал дольше, чем следовало.
— Иди отдыхай, Григорий, — сказал он наконец. — Разговор окончен.
Я и не ждал другого: правду не отдают в первый день, особенно те, кто держит род на одном упрямстве. Соврать он, впрочем, не соврал — просто выбрал, где остановиться.
* * *
Ночью дом затих окончательно, и я спустился вниз.
Тренировочный зал рода занимал весь цокольный этаж и пах старым железом и цементной пылью, а когда я зажёг лампы, свет лёг по стенам плоско и холодно и достал до зеркала во всю высоту у дальней стены.
Я подошёл и снял рубашку. Первое, что я увидел, — волосы. Белые сплошь, от корней до концов, будто в них никогда и не было другого цвета.
Второе — глаза. Чёрные. Целиком. Радужка и зрачок сливались в одно тёмное пятно без границы между ними, и в этой темноте не отражался ни свет ламп, ни моё собственное лицо. У женщины, которая обнимала меня сегодня в палате, были такие же. Родовое, стало быть, и никого здесь этим не удивишь. Про волосы никто не сказал ни слова.
Я стоял и смотрел на человека в зеркале, а человек в зеркале смотрел на меня. Узкоплечий мальчишка с чужим лицом и белой головой. Общего между нами было столько же, сколько бывает у человека с его одеждой.
Дальше я разглядывал уже материал. Мышцы есть, но это мышцы фехтовальщика: длинные, поставленные под скорость и точность, а не под удержание веса. Кости предплечий тонкие. Кожа чистая — ни одного шрама, ни одного следа от осколка или ожога. Восемнадцать лет жизни, и ни разу по-настоящему не били.