Награждения не было.
Не было вообще ничего: ни бумаги, ни благодарности, ни строки в приказе. Дело закрыли в тот же день, и сделали это так, что его будто и не было — квартиру на четвёртом этаже сняли новые жильцы, дыру в потолке заделали за сутки, соседке снизу объяснили, что рухнула балка.
Съехали мы в тот же день. Собирать было нечего: чемодан, наушник, медный диск. Наташа сняла коробку со стены, выдернула провод из-под плинтуса и оглядела комнату — стол, два стула, шкаф с перекошенной дверцей, кровать.
Во дворе Кузьмич мёл под липами и на нас не посмотрел. Соседка снизу стояла у своего окна и посмотрела как следует.
— Съезжает, — сказала она кому-то в глубину квартиры. — Я говорила.
Наташа села в такси со своим ярким лицом, на которое во дворе оборачивались три недели, и во дворе на неё обернулись в последний раз.
Наташа нашла меня вечером в моей комнате, куда меня довезли и куда я поднялся по стенке. Она принесла палку — простую, тяжёлую, с потёртым набалдашником — и положила на стол.
— Дней десять никаких полигонов, — сказала она. — Воронову я скажу сама.
— Хорошо.
Она села на край стола и молчала дольше, чем нужно, чтобы встать и уйти, и я ждал, что сейчас всё-таки будет про пять секунд.
— Завтра тебя вызовут писать рапорт, — сказала она вместо этого. — Про его руку пиши коротко. Как он работал и что именно я сломала — это дам я.
— Почему вы?
— Ты.
— Почему ты?
— Потому что двоих он убил при девяти свидетелях, а сломанное запястье видела я одна. — Она встала. — И потому что я подписала бумагу, не спросив тебя. Теперь мы в ней вдвоём.
Она постояла ещё немного у двери — не так, как стояла три недели назад, — и вышла, и я слышал, как она идёт по коридору, и шаги были обычные, женские, ничем не примечательные.
Потом я лёг на койку, положил ногу повыше и до темноты разбирал в голове чужую постановку ступни. Она была очень хорошая. Учили его одиннадцать лет, и учил кто-то, знавший дело.
Теперь так умею я.
Глава 21
Палку я оставил у стойки и до третьей площадки дошёл сам. Метров тридцать, и последние десять правую я берёг и почти не давал ей веса.
Одиннадцатый день. На полигон я приехал в шесть утра, работать мне было нечем, и стоял я у сетки вместе с теми, кто отбывает практику глазами.
Ноябрь в этом году поставили сырой. Песок на площадках слежался тёмной коркой, от реки тянуло холодом, и половина курса грелась перебежками вдоль ограды.
— Ковалёвы, Ланской, Бекетов, — сказал преподаватель, не поднимая головы от списка. — Третья. Двое на двое, до касания или до земли.
Семён и Саша вышли первыми и встали в двух метрах друг от друга, как я поставил их в сентябре за те несколько часов, которые у меня тогда нашлись. Весь октябрь они ходили сюда без меня.
Ланской вышел не спеша, разминаться не стал и на противников почти не смотрел. Второкурсник, из рода, Огонь. Бекетов встал у него за левым плечом и сразу начал двигать воздух — не для удара, для пыли.
Я стоял у сетки и держался за неё правой, потому что стоять просто так было тяжело. Первый заход они проиграли за десять секунд. Ланской пустил огонь низом, Саша принял его на предплечье, серая корка на коже вспухла и лопнула, и его снесло на песок. Бекетов дожал пылью, Семён закрыл глаза, и на этом всё кончилось.
Кто-то у сетки засмеялся, и смех был привычный, без злобы. Во втором заходе они проиграли за двадцать секунд, и это было уже другое.
Саша не стал принимать огонь предплечьем. Он сошёл с линии коротким шагом, и корка легла у него не на всю руку, а полосой по внешней стороне — там, куда я бил его в сентябре, пока он не перестал закрываться всем телом. Огонь прошёл мимо. Семён в это время двигался к Бекетову.
Он не дошёл. Ланской достал его вторым, поставленным ударом, и Семён сел на песок, но сел сам, а не улетел. Преподаватель посмотрел на них внимательнее и списка не отложил.
Третий заход они выиграли.
Ланской начал так же — низом, потому что низом у него выходило лучше всего, — и Саша ушёл в ту же сторону, что и в прошлый раз, и Ланской это учёл и повёл огонь следом. Тут Саша остановился.
Он стоял плотно, на обеих ногах, и принял огонь грудью, не отходя, как принимал всё в этой жизни. Корка на груди держалась полторы секунды. За эти полторы секунды Семён вошёл Ланскому под руку с открытой стороны и уронил его на песок — без стихии, весом и плечом, тем самым движением, которое я успел вбить в них за сентябрьский час в день, потому что для него не нужно ни маны, ни ранга.
Ланской упал плохо. Он поднялся сразу, но встал уже с рассечённой бровью, и кровь пошла ему на глаз, и он вытер её тыльной стороной кисти и посмотрел на неё.
У сетки стало тихо.
— Касание, — сказал преподаватель. — Ковалёвы.
Бекетов подал Ланскому платок. Ланской платок взял и на песок больше не смотрел. Он держал взгляд на Семёне — столько, сколько нужно, чтобы запомнить лицо.
Я стоял у сетки и не двинулся с места.
В сентябре я вышел бы в круг. В сентябре я дрался за них плохо и нарочно, и Воронов потом сказал у ворот, что за двух серых драться будет обходиться дороже с каждым разом. Сейчас у меня была палка у стойки и нога, которая не держала веса, и всё, что я мог, — стоять и смотреть, как двое простолюдинов при тридцати свидетелях роняют на песок сына рода.
Саша нашёл меня глазами и коротко поднял подбородок.
Я не ответил. Мне хватило того, что я уже понял, чем это кончится.
Кончилось это через день, и оформили быстрее, чем я рассчитывал. Список выбывающих висел у коменданта на первом этаже, под стеклом, и подходили к нему обычно в конце месяца. Десятого ноября, за три недели до срока, туда добавили лист.
«Ковалёв С. И., Ковалёв А. И. - исключены из числа обучающихся за нарушение порядка на учебных площадках. Основание: рапорт от 9 ноября».
Дальше шла подпись, и подпись была ректорская.
Комендант сидел за своим столом и делал вид, что меня нет.
— Кто подавал рапорт?
— Преподаватель практики, — сказал он и перевернул страницу в журнале.
— Преподаватель практики засчитал им касание. Я стоял в четырёх шагах.
— Значит, потом передумал.
Он всё-таки поднял голову, посмотрел на палку у меня в руке и вернулся к журналу, и по тому, как он это сделал, я понял, что рапорт лежал у него в столе с вечера седьмого, то есть за сутки до драки.
Наверх меня пустили только после обеда. В приёмной ректора пахло бумагой и мокрой шерстью, секретарь записал фамилию и продержал меня сорок минут, и сорок минут я простоял, потому что садиться и вставать было хуже, чем стоять.
Разговаривал со мной не ректор. Разговаривал помощник — немолодой, в форменном пиджаке, с той спокойной вежливостью, за которой ничего нельзя достать.
— Приказ подписан, — сказал он. — Оспаривать его вам не по чину, Григорий Андреевич.
— У меня допуск Тайной канцелярии.
— У вас допуск к делам Тайной канцелярии, — поправил он мягко. — К внутреннему распорядку Академии он не относится, и я вам это говорю без всякого удовольствия.
Я положил на стол бумагу. Он прочитал её всю, включая то, что читать было незачем, потом сложил вдвое и придвинул обратно.
— Рапорт подан родом, а не преподавателем, — сказал я.
— Рапорт подан преподавателем.
— По просьбе рода.
Помощник посмотрел на меня, и в этом взгляде не было ни вражды, ни сочувствия.
— Вы просите меня сказать вслух то, чего я не скажу. — Он сложил руки на столе. — Могу дать другое. Приказ вступает в силу с первого декабря. Если до первого декабря у обоих переменится основание для содержания, приказ придётся переписывать, а переписывать никто не любит.
— Основание — казённый счёт.
— Да, — согласился он. — Казённого студента исключают рапортом. Пансионера рода исключают через попечительский совет, и это уже четыре подписи и полтора месяца.