Литмир - Электронная Библиотека

Значит, ему нужна была опора. Твёрдое под ногой, во что упирается то, что он потом выпускает из руки. Дом на Мещанской стоял с прошлого века, полы в нём были деревянные, и лежали они на лагах, которые я третью неделю слушал под собой каждую ночь.

Я стоял на коленях у стены, и в каналах у меня оставалось меньше половины. Я вложил всё.

Не в него — в пол под ним. Кинетика ушла вниз и вбок, в стык между лагами, доска не сломалась — прогнулась и просела на те десять сантиметров, которых ему не хватило.

Он как раз стоял. Нога ушла вниз вместе с доской, поза распалась, и удар, который он уже отпускал, ушёл в потолок. С потолка сошло всё — куски, пыль, чужая мебель сверху, — и в комнате перестало быть видно что бы то ни было.

Я пошёл на него в этой пыли.

Он был быстрее меня и лучше меня, и в правильном бою я не продержался бы и минуты. Но правильного боя не было. Была тесная комната, просевший пол, пыль и потерянная опора, которую он не успел вернуть.

Я взял его так, как учил Воронов, и в этом опять не было ничего красивого: каблуком по своду ступни, чтобы он не встал плотно; локтем в горло, чтобы он думал про воздух; ладонью по кисти сверху вниз, отбивая руку в сторону, потому что рука у него была не оружие, а кран, и оборонять её никого не учат. На третьем движении я сломал ему запястье.

Он не закричал. Он выдохнул сквозь зубы, коротко, и попытался поставить ногу второй раз — и я подсёк его под колено, и мы упали вместе, и я оказался сверху.

Дальше всё кончилось.

Он лежал подо мной с раздробленной кистью, придавленный коленом, и с левой рукой, зажатой между моим весом и его собственным. Он был жив, в сознании и обезврежен. По комнате шли наши, кто-то кричал «вяжи», кто-то тащил верёвку, до нас было четыре шага и полторы секунды.

Приказ был — живыми.

И я его убил.

Я хочу быть точным, потому что врать себе в этом месте бесполезно. Я не сорвался и не был в трансе. Ярость тут тоже ни при чём: за двоих на полу я в ту минуту не мстил, хотя оба лежали в трёх шагах.

Я посмотрел на его руку — на ту, которая одним движением разбирает человека на части. Такому не учат на полигоне, и Воронов такого не умеет. Всё это лежало сейчас подо мной, придавленное коленом, и через два часа уехало бы в чужие руки навсегда.

Мысль заняла меньше времени, чем требуется, чтобы её произнести. И я даже не спешил. У меня хватило времени посмотреть ему в лицо, и я посмотрел. Лет тридцать пять. Старая вмятина на переносице от чужого кулака, белая точка под левым глазом — из тех, какие набирают в детстве и носят всю жизнь.

Он понял раньше, чем я двинулся. Не испугался: испуганных я видел достаточно, чтобы отличать. Он перестал вырываться и стал ждать, и это было последнее, что он успел сделать правильно. Я перехватил его горло предплечьем и довернул.

Позвонки хрустнули глухо.

Сгусток поднялся сразу. В прошлый раз, во дворе клуба, я лежал на боку и не мог ни разрешить, ни запретить. Теперь я стоял на коленях над телом, в пыли, при чужих людях, которые лезли в проём у меня над головой, и всё, что я сделал, — это не стал мешать.

Он вошёл, и внутри снова стало тесно, и место опять нашлось. И пришло знание.

Я знал, как ставится ступня — плотно, всей подошвой, и вес идёт в пятку. Знал ту долю, за которую собирается то, что потом выпускается; знал, что собирать надо не в ладони, а в предплечье, и что ладонь только выпускает. Знал, что после третьего удара подряд начинает вести локоть, и что бить с неустойчивой опоры бесполезно — сила уходит в собственную ногу.

И знал, чего это стоило: чужая память о том, как в двенадцать лет стоишь на камне у воды и тебе говорят, что если сдвинешься, будешь стоять снова, и ты стоишь до темноты, и снова, и снова, и так одиннадцать лет. Меня не вырвало только потому, что было нечем.

Я сидел на полу чужой квартиры, среди чужих и своих мёртвых, и во мне устраивались чужие одиннадцать лет работы — того самого, кого я убил минуту назад именно затем, чтобы они мне достались.

Ничего дешевле мне ещё не доставалось.

— Жаров.

Разбирать завал взялись трое, сразу, как спрыгнули, — им никто не приказывал. Я в это время сидел на полу и не помог.

Вытащили её быстро: дверная коробка легла домиком и держала кирпич на себе. Она стояла над разобранным простенком, серая от штукатурки до бровей, придерживая левую руку правой, и смотрела не на меня, а на пол рядом со мной. Пыль оседала, и в комнате становилось видно всё: двоих наших, двоих отравившихся, связанного и Ли Вэнга.

— Он был обезврежен, — сказала она.

— Запястье я ему сломал, а он всё равно начал ставить ногу, — сказал я. — Держал я его одной рукой, вторая у него была свободна.

Ложью тут была одна деталь: ногу он не ставил. Она смотрела на меня долго. Потом присела на корточки рядом с телом.

Смотрела она не на лицо и не на шею. Она посмотрела на раздробленную кисть, потом на сломанное запястье, потом на то, как лежат ноги, — и я видел, как из этого складывается порядок движений: чем я его взял, где он при этом был и сколько у него оставалось. Она прочитала картину быстрее, чем прочитал бы Орлов, и знала о ней больше, чем я мог соврать.

— Сколько он пролежал под тобой? — спросила она, не поднимая головы.

— Секунд пять.

— Пять, — повторила она.

За пять секунд человека вяжут. Мы оба это знали, и она знала, что знаю я.

— Хорошо, — сказала она наконец и поднялась.

Разбора не было. Она отошла к проёму и стала распоряжаться носилками тем же голосом, каким называла мне двадцать минут.

Старший группы сидел на корточках у своих. Целители от них уже отошли, и делать ему было нечего; он сидел и смотрел, как обоим закрывают лица.

— Как их звали? — спросил я.

Он назвал. Я повторил оба имени про себя дважды.

— Ты их не знал, — сказал он.

— Не знал.

— Вот и не начинай, — сказал он и встал.

Наташа обошла комнату по кругу и остановилась над Кашлем. Рот у него был приоткрыт, и ампулы там уже не было — её вынули и унесли в жестяной коробке, отставив от себя, как носят паука.

— Я просила четверых, — сказала она.

Отвечать было некому: старший сидел у своих, целители работали, а я сидел на полу и молчал. Из четверых один остался жив, и это был мой, и говорить это вслух не следовало никогда.

Она постояла над ним и отошла.

Бедро у меня было разрезано в четырёх местах. Я обнаружил это, когда попытался встать, и нога не встала: тонкие, ровные, глубокие полосы через мышцу, наискось, — то, что прошло над спиной и всё-таки задело низом. Крови из них шло много и не переставая.

Целитель был занят связанным, второй — своими.

— Сядь, — сказала Наташа.

Она села передо мной прямо на пол, разрезала штанину до пояса, вылила на порезы что-то из плоской склянки — жгло так, что я перестал слышать, — и стала бинтовать. Руки у неё двигались быстро и без всякой мягкости.

— Целители такое не закрывают, — сказала она. — Режет чисто, а срастается долго и криво.

— Знаю.

— Три недели с палкой. Может, четыре.

— Знаю.

Она затянула узел, посмотрела на свою работу и задержала ладонь у меня на колене.

— Ты остался жив, — сказала она. — Первый его удар ты не отбил и не увидел. Ты упал, и он прошёл над тобой. Ты понимаешь, что ты просто уцелел?

— Понимаю.

— Ничего ты не понимаешь, — сказала она, встала и пошла распоряжаться.

Того, кто читает вслух, вынесли на носилках, под конвоем, с зажатым ртом и в наручниках, блокирующих дар. Он пришёл в себя на лестнице и увидел комнату через плечо санитара: двоих своих на полу, Ли Вэнга у стены, чужих людей на своей кухне.

И заплакал.

Не от страха — я видел достаточно испуганных, чтобы отличить. Он плакал так, как плачет человек, до которого дошло, что теперь придётся жить дальше и объяснять, почему он один.

— Вот этот заговорит, — сказала Наташа, глядя ему вслед. — Через неделю, через месяц. Он любит разговаривать, а слушать его теперь буду я.

50
{"b":"975225","o":1}