— Полгода до того, чтобы стало видно другим, — сказал я.
— Знаю. Ты говорил. — Он опустил руку. — Гриша.
Он назвал меня так впервые за две жизни, и, разумеется, не знал об этом.
— Что?
— Ничего. — Он пошёл к дому и на середине двора остановился. — Ты палку когда бросишь?
— Через две недели.
— Тогда через две недели покажешь, как ты меня тогда уложил.
Клятву я принял в четверг вечером, во флигеле, потому что в казарме за стеной живут двести человек.
Лида затопила печь и ушла с Вадимом в дом, не спрашивая. Семён и Саша сели на пол у стены, одинаково, подтянув колени, и я сел напротив — на табурет, потому что на пол сесть мог, а встать уже нет.
— Последний раз спрашиваю, — сказал я. — Обратно не вынимается.
— Мы вчера у Лиды спрашивали, — сказал Семён. — Она сказала, что первое время болит.
— Она сказала мягко.
— Мы поняли, что мягко.
Слова я говорил сам, а они повторяли за мной по строке. Формулу я подбирал заново: ту, сентябрьскую, я дословно не помнил, и врать в этом месте нельзя даже себе.
Что отдают себя тому, кто примет. Что не поднимут руки и не наведут чужой. Что не назовут того, кто принял, ни живым, ни под пыткой, ни во сне. Что берут это по своей воле и знают цену.
Саша договорил до конца ни разу не сбившись. Семён споткнулся дважды, оба раза на «по своей воле», и оба раза начал строку заново, пока не вышло чисто.
А в конце я назвал себя.
— Эллиад из рода Эссерис. Запомните. Больше я вам этого не повторю.
Нити пошли из-под грудины двумя тонкими белыми ветвями, и в этот раз я вёл их правой, и это оказалось совсем другой работой. Правая слушалась. Ветви шли ровнее и входили медленнее, и от этой медленности обоим было хуже.
Саша выгнулся и не издал ни звука. Семён закричал на середине, коротко, и сам себе зажал рот ладонью.
Когда нити встали, над каждым проступила печать — маленький белый знак сантиметров в десять, очень плотный, — постояла две секунды и погасла. Ни один из них её не увидел.
Я сидел на табурете, держался за колено и смотрел на то место, где она была.
Двое, которые одинаково не помнят одного и того же, — это потрясение и пожар. Четверо — это уже почерк. Орлов сажает людей напротив себя двадцать два года, и если он когда-нибудь сложит рядом Лиду, Вадима и двух студентов из уездного отбора, ему не понадобится ни доказательств, ни признания: ему хватит того, что в четырёх головах одинаково выедена одна и та же дырка.
В каналах у меня было пусто до звона. Я держался за табурет и ждал, пока комната перестанет плыть.
Саша поднялся первым и подал брату руку.
— Гриша, — сказал Семён от двери. Он попробовал имя на слух, как пробуют чужую обувь. — Фельдшер в Клин когда?
— С четверга. Он уже выехал.
— Так сегодня четверг.
— Тогда доехал, — сказал я.
Они постояли ещё немного и вышли, и я слышал, как они идут через двор, — двое молодых и здоровых, только что отдавших себя на всю оставшуюся жизнь. Встать с табурета я не мог.
Печь потрескивала. До двери я добрался нескоро.
Глава 22
Бумаги лежали у меня на коленях в картонной папке, и всю дорогу я держал на ней ладонь. Четыре подписи попечительский совет поставил за шесть дней вместо полутора месяцев — не потому, что кто-то расстарался, а потому, что отец лично объехал троих из четверых и с каждым говорил отдельно. Мне он про это не говорил. Узнал я от управляющего, когда тот провожал меня к машине.
Прохор вёл спокойно, как возил отца двадцать лет. Шоссе шло пустое, ноябрьское, с чёрными полями по обе стороны и редкими фонарями на съездах; до заставы оставалось километров двенадцать.
— Папку не мните, — сказал Прохор. — Отец ваш в казённой бумаге складок не любит.
— Он их сегодня сам по трём домам возил.
— Возил. — Прохор перестроился правее, пропуская фуру. — Двадцать первый год его вожу. За один день по трём домам он не ездил ни разу, даже в августе, когда за вами в лазарет гоняли.
Про август я спрашивать не стал. Он не стал продолжать.
— Тормозну, — сказал он. — Впереди стоят.
Впереди действительно стояли. Два внедорожника поперёк полосы, третий чуть дальше, у обочины, и между ними — трое в дорожном оранжевом, с фонарями, машущие вниз.
В свете фар жилеты на них были яркие и чистые, без единого пятна, а обувь под жилетами — лёгкая, на мягкой подошве, из тех, в которых ходят по асфальту тихо. И ни один из троих не смотрел на нашу машину: они сверялись друг с другом.
— Не тормози, — сказал я. — Держи левее и дави.
Прохор всё-таки притормозил. Не от испуга — по привычке двадцати лет, в которые машину рода Жаровых на дороге останавливали только законно.
Этой заминки хватило.
Стрелять начали с обочины, из-за третьего внедорожника, и первая очередь пришлась в лобовое. Я успел толкнуть Прохора вниз, под руль, за секунду до того, как стекло пошло белым крошевом, и толкнул его слишком поздно. Он завалился на руль, машина вильнула, и правое колесо ушло с полотна на обочину.
Я пустил ману по каналам и вложил в дверь. Вес, плотность, сцепление — то же самое, что я делал с обломком бордюрного камня в саду у Цепова, только теперь под ладонью лежала стальная панель в полтора метра. Дверь стала тяжёлой настолько, что машину повело в мою сторону, и я вышиб её плечом вместе с петлями.
Она прошла восемь метров и накрыла двоих у ближнего внедорожника. Третий развернулся, и я взял его на четырёх шагах, ладонью в висок, вложив столько, чтобы он не встал.
Стрелки с обочины перенесли огонь на меня.
Я упал за колесо. Пули шли по кузову часто и глухо. Стрелков было трое, и работали они короткими, по очереди, не давая поднять голову.
Прохор лежал на руле и не шевелился.
Я не стал проверять. Времени на это не было, и я уже видел, как он лежит.
Палка осталась в салоне, и до неё было полтора метра открытого места.
Я обошёлся без неё.
Сокрытие легло на меня плотно и тяжело, как ложилось всегда, и стрельба на обочине сразу сбилась: они потеряли цель и перестали понимать, куда бить. Я пошёл вдоль борта, по гравию, наступая на правую ногу и стараясь не думать о ней.
Первого я снял у заднего колеса — коротко, в основание черепа. Второй успел развернуться на звук и выстрелить наугад, и вторая пуля прошла мне через икру левой, ту, которая до сих пор была целой.
Я взял его за ствол автомата, повёл вниз и ударил лбом в переносицу.
Третий бросил оружие и побежал. Он не кричал и не звал, и по тому, как он бежал — в поле, а не к машинам, — я понял, что он знает то, чего не знаю я.
Через десять секунд я узнал это тоже.
Место они выбрали грамотно. Шоссе шло здесь по невысокой насыпи: слева кювет с водой, справа кювет и сразу за ним поле, вспаханное под зиму и раскисшее от дождей. Уйти с полотна можно было в две стороны, и обе кончались открытым местом без единого куста. Позади стояли их внедорожники, впереди — наша машина поперёк.
Микроавтобус пришёл со стороны заставы, встал в тридцати метрах и выпустил людей.
Их было двенадцать. Они выходили парами, и каждая пара сразу расходилась в стороны, занимая своё место на полотне и на обочине, и никто из них не побежал вперёд. Это была не банда с большой дороги. Так работают те, кому платят помесячно и кого учили не спеша.
От четверых тянуло Огнём. От двоих — тяжёлым и плотным, земляным. Остальных я не разобрал и не стал разбирать.
Первое, что они сделали, — накрыли всю дорогу разом. Огонь пошёл низом, по асфальту, широкой полосой от обочины до обочины, и Сокрытие с меня сорвало сразу: прятаться можно от взгляда, от площади не спрячешься. Я ушёл за корпус, и машину охватило.
Земляные подняли полотно. Асфальт под ногами вспучился и пошёл волной, и я потерял опору в тот момент, когда она была нужнее всего. Меня уронило на бок. Правая нога отозвалась так, что на несколько вдохов я перестал быть уверен, что она вообще будет работать дальше.