Литмир - Электронная Библиотека
A
A
* * *

А через несколько дней, в конце октября, я встретил Варвару.

Встретил не случайно — то есть по виду случайно, на Соборной, куда оба вышли по своим делам, но в таких городах, как наш, «случайно» встречают тех, кого подсознательно ищут, и я не обманывался насчёт этой случайности, как, думаю, не обманывалась и она. Мы давно не виделись лицом к лицу — обменивались деловыми записками по школе, по фабрике, и в этих записках, после подписи, нет-нет да проскальзывала строчка не про дело, та самая, про сирень или про погоду, которой мы научились говорить друг другу больше, чем словами. Но лицом к лицу не виделись с лета.

Она шла мне навстречу в тёмном осеннем платье, в накинутом платке, и осенний свет был ей к лицу — Варвара была из тех женщин, которым идёт осень больше весны, зрелая ясная красота которых раскрывается не в цветении, а в спокойствии. Мы остановились. Поговорили сперва о деле — о школе, о том, что Лещев хвалит учеников, что дело идёт. А потом замолчали, и в этом молчании посреди улицы было то, чего ни она, ни я не торопились называть.

— Я слышала, вы были у Гордеева, — сказала она наконец. — Весь город слышал. Одни хвалят, другие плечами пожимают — мол, чудит голова, к врагу на поклон ходит. А я… — Она поглядела на меня прямо, своими спокойными глазами. — А я поняла. Вы пошли, потому что не могли не пойти. Есть вещи, которые делаешь не для того, чтобы хвалили или чтоб выгодно, а потому что иначе нельзя жить с собой. Я это в вас давно разглядела. Это, Павел Андреевич, и есть то, за что вас в этом городе любят, — хоть сами любящие не всегда умеют сказать, за что.

* * *

Мы прошлись немного — она по дороге к фабрике, я будто бы тоже в ту сторону.

И говорили — не про дело уже, а про то, про что говорят двое, между которыми давно сказано без слов главное и не сказано вслух ничего. Про осень. Про то, что скоро встанет река и закроется навигация. Про то, что дети мои в Петербурге и дом опустел. Про её фабрику, про её одинокое вдовье хозяйство. Обычные слова — а под ними всё время шло другое, и оба мы это другое слышали и оба не торопили.

— Дом опустел, говорите, — сказала Варвара, глядя не на меня, а вперёд, на дорогу. — У меня он давно пустой. Семь лет, как мужа схоронила. Привыкла. Думала — навсегда привыкла. — Она помолчала. — А оказывается, не навсегда. Оказывается, к пустому дому привыкаешь, пока не покажется, что мог бы быть и не пустым. Тогда привычка ломается.

Она сказала это ровно, не глядя на меня, не вкладывая никакого явного смысла, — и оттого сказанное весило вдвое. Она не звала и не намекала даже — она просто, в кои-то веки, приоткрыла то, что обыкновенно держала закрытым: что и ей одиноко, что и её пустой дом мог бы быть не пустым. Дверь, которую она полтора года держала открытой без всякого нажима, она сейчас не распахнула — она только показала на миг, что за дверью есть кто-то, кто ждёт.

Я давно знал про эту дверь. С прошлой ещё зимы, когда между нами впервые проскользнуло то, чему мы оба не дали тогда имени. Варвара была не из тех женщин, что берут осадой или ловят сетями; она была из редких, что просто живут рядом, ясно и достойно, и оставляют тебе самому решать, подойти или нет, — и в этом «оставляют решать» было столько уважения и к себе, и ко мне, что оно стоило всякой страсти. Я думал о ней эти полтора года ровно и постоянно, как думают о чём-то решённом, но отложенном на срок. Я знал, что приду к ней. Знал почти с самого начала. Не знал только — когда; и всё откладывал, потому что всё было не время: то паводок, то донос, то стройка, то дети, то Гордеев. Жизнь подсовывала одну незавершённость за другой, и за этими незавершённостями я отодвигал то единственное, что было не делом, а жизнью.

А теперь незавершённостей почти не осталось. И впервые за полтора года я подумал о Варваре не как о чём-то отложенном на неопределённый срок, а как о близком, почти наставшем. Дети уехали. Долги закрыты. Гордеев уходил. Дом стоял пустой и ждал хозяйку. И женщина, которая могла бы стать этой хозяйкой, шла сейчас рядом со мной по осенней улице и говорила про свой пустой дом, к которому, оказывается, нельзя привыкнуть навсегда.

И я мог бы войти. Сейчас, в эту минуту, на осенней дороге, я мог бы сказать то слово, которое всё решило бы, — и, кажется, оно было бы принято. Но я не сказал.

Не из нерешительности — нерешительности во мне не было. А оттого, что чувствовал: не время. Гордеев ещё дышал; война, хоть и кончалась, ещё не кончилась вполне; дом ещё не остыл от проводов детей; и звать женщину в дом, над которым ещё веют все эти незавершённости, было бы поспешно — а Варвара заслуживала не поспешности. Она заслуживала, чтобы к ней пришли в своё время, чисто, на ровное и устоявшееся, а не в межеумочную пору, когда одно ещё не кончилось, а другое не началось.

— Варвара Алексеевна, — сказал я, и она обернулась. — Я вам скажу прямо, потому что вы прямой человек и кривого не любите. Я о вас думаю. Давно и всерьёз. И, думаю, вы это знаете. Но я не хочу спешить — не из холода, а из обратного. Дайте мне закрыть то, что не закрыто. Похоронить, что хоронится. Дождаться, пока уляжется. А там я приду к вам — не запиской после подписи, а сам, по-настоящему, спросить то, что спрашивают. Подождёте?

Она смотрела на меня, и в спокойных её глазах что-то дрогнуло — тепло, ясно.

— Подожду, — сказала она просто. — Я, Павел Андреевич, ждать умею. Семь лет ждала неизвестно чего. А теперь знаю чего — это легче. — Она чуть улыбнулась, той своей скупой улыбкой, что дороже смеха. — Только не тяните слишком. Я не молода, и вы не молоды. Нам с вами годы считать надо, не транжирить. Уляжется ваше — приходите. Дверь, вы знаете, открыта.

— И вот ещё что, — прибавила она, уже трогаясь идти, и обернулась. — Вы не думайте, что я вас держу обещанием. Если надумаете иначе, если жизнь повернёт не туда — я пойму и держать не стану. Я не из тех, кто ловит на слове. Сказали «приду» — хорошо, я рада. Но воли вашей этим не вяжу. Свободны вы, Павел Андреевич, как и были. Просто знайте: тут ждут. А неволить — не неволю.

И это было, пожалуй, самое варварино из всего, что она могла сказать, — эта оговорка про свободу, про то, что не вяжет и не неволит. Иная на её месте, добившись наконец полупризнания, поспешила бы закрепить, связать, обставить обещаниями. А Варвара, едва получив моё «приду», тут же вернула мне свободу, сказала «не вяжу» — и этим привязала вернее всякого обещания, потому что нет ничего, что привязывало бы зрелого человека крепче, чем уважение к его свободе. Аграфенина матушка говорила: главное в жизни — быть свободным от страха. Варвара, не зная этих слов, жила по ним: она не цеплялась, не боялась потерять, и оттого её не хотелось терять.

И мы разошлись — она к фабрике, я к управе, — не коснувшись даже друг друга рукой, не сказав ни одного из тех слов, что говорят влюблённые. А между тем это был, может быть, самый важный наш разговор за всё знакомство, потому что в нём, не назвав ничего прямо, мы назвали друг другу всё: и что любим — на свой зрелый, поздний, несуетливый лад, — и что будем вместе, и что подождём ещё немного, и что ждать осталось недолго.

* * *

Домой я возвращался в сумерках.

Осенний день короток; смеркалось рано, в окнах зажигались огни, тянуло дымом из труб, и город устраивался к ночи и к зиме. Я шёл и нёс в себе сразу две тишины: тишину после Гордеева — печальную, итоговую, тишину пережившего, — и другую, новую, светлую тишину после разговора с Варварой, тишину обещанного впереди тепла. И две эти тишины не спорили во мне, а уживались, как уживается в осени увядание с предчувствием будущей весны: одно кончается, другое ещё не началось, но уже обещано, и в промежутке между концом и началом стоит эта особая, ничем не нарушаемая тишина перехода.

Серафим прав был: поле под паром. Одно отгремело, отболело, легло; другое ещё не взошло, но земля уже готова его принять. Не надо торопить. Пусть полежит под паром. Само подскажет, когда сеять.

35
{"b":"974573","o":1}