И меня это полностью устраивает.
Я мужчина. Это полностью устраивает её.
3
Выхожу из машины. Поднимаюсь в свой пентхаус.
В штанах уже тесно — член стоит, упирается в ширинку, и каждый шаг отдается в паху тупой пульсацией.
Две недели.
Две недели я не трахался.
Сначала эти долбаные переговоры в Лондоне, потом Лена со своим нытьем, потом эта простуда, когда я думал, что сдохну, но нет, не сдох, только яйца налились свинцом так, что болят, когда дышу.
Сейчас лопнут, сука.
Захожу в спальню. Открываю шкаф. В самом углу, за коробками с запонками, которые мне дарили партнеры, висит черный мусорный пакет. Развязываю.
Куртка. «Спортмастер». Синяя когда-то, сейчас — цвет мокрой земли с проплешинами выцветшей ткани.
На вороте кровь.
Моя кровь, если быть точным. Потому что за эту куртку я бился.
Тот вечер я запомнил.
Время часов в одиннадцать ночи.
Я вышел от партнеров. Бухой в хламину. В костюме за полтора лимона, в часах за сто штук евро.
Свернул в переход. А они вышли из-за колонны. Трое. Лет по двадцать. В спортивных костюмах, кроссовки, но глаза голодные, шакальи. Столичные, не приезжие.
Один, без бровей, шагнул вперед, нож достал. Не перочинный — нормальный, туристический.
«Слышь, старый, часы сними. И кольцо».
Я не испугался. Меня понесло.
Ударил первым. Схватил его за руку с ножом, вывернул, врезал по лицу. Кровь из носа брызнула. Но второй, рыжий, плотный, зашел сбоку — приложил меня по скуле так, что я на колено упал.
Я взбесился. Схватил рыжего за ногу, дернул, он грохнулся затылком об асфальт — глухо так, по-хорошему. Вскочил, а безбровый уже с ножом лезет. Полоснул по руке — глубоко, шрам остался. Боль злая, горячая.
Я ему локтем в висок — он сложился. Потом еще раз в лицо, когда падал. Третий, худой, смотрел на всё это и просто побежал. Сразу. Шакал.
Я снял с безбрового куртку, с рыжего стянул треники, кроссовки с него же. Кинул им свою кожанку — пусть подавятся. И ушел. Кровь с руки капала, скула опухла, но шмот я взял.
Потом в химчистку отдал, кровь вывели — чужую. Запах остался. Ахуенный запах! Он нужен.
Напоминает, что я не только в костюмах могу. Что я — Лев, блядь, и я возьму свое всегда. Даже если для этого надо выебать троих щенков в переходе.
Штаны. Те самые треники. Когда-то серые, сейчас — цвет грязного снега. Пузыри на коленях.
Я специально не зашивал, не менял. Пусть висят. Чтобы выглядели как надо. Как будто мужик в них спал на лавочке. Как будто у него нет другого тряпья.
Кроссовки. «Адидас». Паль. Три полоски, разнос, шнурок порван, завязан узлом, подошва стерта до дыр на носках.
Я их в машинке с хлоркой выстирал. Они сели, стали по ноге. В самый раз. Никто не узнает.
Снимаю часы. Сто штук евро. Швыряю на кровать. Снимаю кольцо с печаткой — там герб, нахуй, выдуманный, но все видели, я его двадцать лет ношу. На тумбочку.
Снимаю всё. Всё, что выдает меня.
Натягиваю это тряпье на себя. Куртка трещит по швам, тесновата в плечах, но похуй. Треники болтаются на жопе, кроссовки жмут.
Смотрю в зеркало.
На меня смотрит мужик. Небритый. Страшный. Потный после тренировки.
Со шрамом на руке. С лицом, которое никто не запомнит.
Никто не свяжет этого урода с Львом Кирилловичем, генеральным директором «Лев Консалт».
Выхожу из пентхауса через черный ход. Лифт до подземного паркинга. Там стоит она. Моя тачка для ритуала.
«Ауди» девяносто восьмого года. Битая. Краска облезла. Салон воняет дешевым освежителем, старыми сигаретами и еще чем-то кислым — то ли прошлый хозяин пролил пиво, то ли кто-то сдох в багажнике.
Похуй. Я купил ее за двести штук у челнока на рынке. Он думал, что я псих.
Может, и псих.
Завожу. Мотор рявкает, чихает, но заводится.
Выезжаю.
Еду в Ховрино. В промзону. В панельку. К бабе, которая даже не знает, кто я.
И член у меня стоит колом уже сейчас. Стоит так, что приходится ноги шире раздвигать, чтобы не давило.
4
Я паркуюсь у панельной девятиэтажки.
Фасад облезлый, окна в трещинах, подъезд воняет мочой и еще чем-то кислым — то ли капустой... Похуй.
Я закрываю дверь, поправляю на себе этот мешок, который называется курткой, и захожу.
Лифт не работает, конечно. Третьим этажом выше, лестница скрипит под ногами, перила шатаются.
На каждой площадке — велосипеды, коляски, мешки с картошкой.
Вонь усиливается.
Я поднимаюсь, и с каждым шагом член дергается, упирается в ширинку, трет о грубую ткань треников.
Я, блядь, как мальчишка перед первым разом. Две недели. Две хуевых недели я не трахался.
Номер квартиры — 45. Дверь старая, дерматин ободран, глазка нет. Под дверью полоска света. Ждет. Стучу. Три раза. Коротко. Требовательно.
Шаги за дверью. Быстрые, нервные, шлепают ногами по линолеуму. Щелчок замка. Она открывает.
Я смотрю.
В первую секунду — только глаза. Огромные. Зеленые. Как у ведьмы. Как у кошки в темноте, когда на нее светишь фонариком.
Зрачки расширены, радужка — яркая, болотная, с золотыми крапинками. Они смотрят на меня — испуганно, жадно, растерянно.
Я в них тону, блядь, на долю секунды тону, и это бесит, потому что я пришел сюда не для этого.
Я пришел трахаться.
Потом взгляд падает ниже.
Она в платье. В платье-рубашке. Белое, в мелкий синий цветочек, васильковый такой. Пуговицы от ворота до самого низа — белые, перламутровые, блестят под тусклым светом коридорной лампочки.
Волосы распущены, русые, до плеч, чуть влажные — готовилась.
Лицо… не уродина.
Чувствую, как в паху пульсирует, как кровь приливает к члену, как он становится твердым, тяжелым, почти болезненным.
Тело.
Я сразу вижу тело под этим платьем. Жопа широкая, бедра крутые, талия есть — не песочные часы, но есть за что держаться, есть где сжать пальцами так, чтобы остались синяки.
Сиськи большие, тяжелые, под тканью угадываются, пуговицы на груди натянуты так, что вот-вот треснут, ткань расходится по швам, и я вижу край лифчика — белый, простой, без кружев.
Она — как с картины Рубенса. Баба. Настоящая. Вся мягкая, круглая, теплая.
Ахуенный сладкий подарочек мне на юбилей. То, что доктор прописал.
— Здравствуйте, — говорит она. Голос тихий, хрипловатый, с надрывом. — Я… я в первый раз так… знакомлюсь. Вы не подумайте.
Стесняется. Она, сука, стесняется.
Она стоит передо мной в этом дурацком платье, теребит пальцы, краснеет, и от этого красного румянца на щеках, от этого смущения, от этого голоса — у меня в штанах пульсирует так, что темнеет в глазах.
Хочу ее. Сейчас.
Я захожу.
Ногой захлопываю дверь.
Она пятится назад, в маленькую прихожую, упирается спиной в стену. Стены обои в цветочек, розовый такой, с мелкими букетиками.
Как на даче у бабушки, блядь.
Я подхожу вплотную. Она пахнет. Я вдыхаю этот запах, и у меня ноздри раздуваются, как у зверя.
— Вася… — говорит она.
Я хватаю ее за ворот. Пальцы сжимают ткань. Она дергается, но я держу крепко. Я смотрю ей в глаза — зеленые, расширенные, зрачки — во всю радужку.
Она не понимает, что будет. Я понимаю. Я сейчас разорву это платье нахуй.
Рву. Сверху вниз. Одной рукой.
Ткань трещит — сначала тихо, по шву, потом громко, когда рвется основное полотно. Пуговицы летят в разные стороны — цокают об пол, катятся, звенят, как колокольчики, ударяясь о плинтус.
Платье распахивается, открывая лифчик, живот, бедра.
Я вижу, как она бледнеет, потом краснеет, как грудь вздымается от быстрого дыхания, как лифчик натягивается, как соски проступают сквозь ткань.
— Ай! — вскрикивает она. — Что вы…
Я не даю ей договорить. Я толкаю ее к стене. Прижимаю всем телом.
5
Она мягкая. Вся мягкая. Живот упирается мне в пах — мягкий, теплый, податливый. Груди — в грудь, я чувствую их через лифчик и свою куртку, они тяжелые, они давят на меня, и от этого давления у меня перехватывает дыхание.