Она вырывается — резко, неожиданно, используя мою секундную слабость.
Но я успеваю перехватить её за запястье раньше, чем она делает шаг к двери.
— Ну уж нет, — рычу я, дёргаю её обратно, и она врезается в меня грудью, выдыхает от неожиданности, а я уже разворачиваю её и толкаю спиной к подоконнику. — Ты никуда не идёшь.
Она бьёт меня по рукам, пытается вырваться, но я сильнее. Намного сильнее. Я сжимаю её запястья, завожу ей за спину, прижимаю к стеклу. Холод окна проступает сквозь её робу, и она вздрагивает.
— Пусти, урод, — шипит она, дёргается, и в этом дёрганье — вся её злость, весь её страх, вся та ярость, которую она копила годами.
— Не пущу, — говорю я спокойно, почти ласково, и от этого спокойствия она бесится ещё больше.
Она пытается ударить меня коленом, но я уворачиваюсь, втискиваю своё бедро между её ног, фиксирую её так, что она не может пошевелиться. Она замирает на секунду, тяжело дышит, и я чувствую, как её тело начинает сдаваться — не разумом, нет, разум всё ещё в агонии, — телом. Тело помнит подсобку. Тело знает, что будет дальше.
— Отпусти, — выдыхает она, но это уже не приказ. Это мольба. Мольба, которую она ненавидит.
Я наклоняюсь к её уху, провожу носом по шее — пахнет тем самым, от чего у меня встают волосы дыбом.
— Не отпущу, — шепчу я. — Ты хочешь этого не меньше меня.
— Пошёл ты, — выдыхает она, но голос её дрожит, и она уже не бьётся, она просто висит в моих руках, как натянутая струна.
Я отпускаю её запястья, и она не убегает. Стоит. Дышит. Ждёт.
Я беру её лицо в ладони, смотрю в глаза — мокрые, злые, расширенные.
— Скажи, что хочешь, — говорю я тихо, жёстко.
— Ненавижу тебя, — выдыхает она.
— Не то.
Она молчит. Я жду.
— Ты… — начинает она и замолкает.
— Скажи, — давлю я.
23
— Хочу, — выдавливает она еле слышно, и в этом слове — всё: и стыд, и злость, и то, что она не может контролировать. — Хочу, твою мать. Доволен?
Я усмехаюсь и целую её. Теперь по-другому. Не грубо, не врезаясь, а втягивая, заставляя её открыться. Она отвечает — всё смелее, а потом уже сама тянется ко мне, обвивает шею руками, прижимается так, что я чувствую каждый изгиб её тела через эту дурацкую робу.
Мои руки скользят вниз, нащупывают край ткани, тянут вверх. Она не сопротивляется. Только дышит чаще, громче, и её пальцы уже расстёгивают пуговицы на моей рубашке, нетерпеливо, срывая.
— Торопишься? — усмехаюсь я, подхватываю её под задницу и одним движением усаживаю на подоконник.
Она ахает, ноги сами обхватывают мои бёдра, и я чувствую, как она уже мокрая — через мои брюки, я чувствую этот жар.
— Раздевайся, — приказываю я, и она тянет робу через голову сама, не глядя, не думая, просто подчиняясь.
Под робой — простенькая футболка, старая, растянутая, но мне плевать. Я сдираю и её, оголяя грудь — тяжёлую, мягкую, с тёмными сосками, которые уже встали. Я наклоняюсь, беру в рот один, и она выгибается, вцепляется мне в волосы, стонет — громко, не сдерживаясь.
— Тише, — рычу я, прикусывая, и она закусывает губу, но стон всё равно вырывается, глухой, вибрирующий.
Мои руки шарят по её телу, грубо сжимают бёдра, задирают край каких-то дурацких колготок, и я понимаю, что терпеть больше не могу. Она тоже. Она уже тянется к моему ремню, дрожащими пальцами пытается расстегнуть.
— Это большая ошибка, — выдыхает она, и я помогаю ей, сдёргиваю ремень, расстёгиваю ширинку, а она уже садится ближе к краю подоконника, обхватывает меня ногами, и я чувствую её — горячую, влажную, готовую.
Я вхожу в неё резко, одним толчком, и она вскрикивает — не от боли, нет, от того, что наконец-то. Её голова откидывается назад, ударяется о стекло, и я придерживаю её за затылок, вжимаю в себя, двигаюсь медленно, глубоко, заставляя её чувствовать каждое движение.
— Смотри на меня, — приказываю я, и она открывает глаза — мутные, бешеные, прекрасные. — Смотри, кто тебя трахает. Запомни.
Она смотрит. Её губы приоткрыты, дыхание сбито, и она начинает двигаться сама — сначала неумело, потом всё жёстче, в такт моим толчкам, вцепляется в мои плечи, царапает ногтями.
— Ты, — выдыхает она, и это слово звучит как проклятие.
Я ускоряюсь, вбивая её в подоконник, в стекло, и она уже не сдерживается — стонет, всхлипывает, что-то шепчет неразборчивое, а я чувствую, как её тело начинает дрожать, сжиматься вокруг меня, приближаясь к краю.
И в этот момент — этот чёртов момент — я слышу с улицы голоса.
Громкие, бабьи, с хохотом. И скрежет металла.
Я смотрю в окно. Внизу, прямо под нами, стоят три уборщицы. Одна грузит в служебный фургон ведро и швабру. Другая курит, задрав голову к небу. Третья смеётся чему-то, запрокинув голову.
Я смотрю на них. Я смотрю на неё.
Даша тоже видит.
Её глаза округляются. В них — ужас. Не тот, что был раньше. Другой. Стыд. Стыд, который обжигает сильнее, чем мои руки на её теле.
— Нет, — шепчет она. — Нет-нет-нет…
Она отталкивает меня — резко, с силой, которой я от неё не ожидал. Я теряю равновесие на долю секунды, и она соскальзывает с подоконника, хватает робу с пола, прижимает к груди, отступает на шаг, второй, третий.
— Вернись на место, — говорю я, и в голосе — рык.
Она смотрит на меня. В глазах — слёзы, страх, ярость и то, что я не могу прочитать. Она трясёт головой, натягивает робу прямо на голое тело, не застёгивая, не приводя себя в порядок.
— Нет, — говорит она, и голос её твёрдый, как сталь. — Нет. Я не… не с тобой. Не так.
Она разворачивается и бежит к двери.
— Стой, — рявкаю я, делаю шаг, но она уже вылетает в коридор, и я слышу, как хлопает дверь.
Я стою посреди кабинета. Спущенные штаны. Расстёгнутая рубашка. Дыхание — как у загнанной лошади. Стояк — такой, что можно гвозди забивать.
За окном всё ещё слышны голоса уборщиц, хохот, скрежет фургона.
Я смотрю на подоконник, где она только что была. На футболку, которую я с неё содрал — она валяется на полу. На её перчатку, которая так и лежит на моём столе.
Я закрываю глаза. Дышу. Сжимаю кулаки.
24
Катя стоит у окна, спиной ко мне.
Я вижу её сначала со спины — дорогой домашний костюм, волосы уложены даже дома, ногти накрашены идеально. Всё как обычно. Она всегда идеальная. Даже когда не выходит из комнаты.
Потом она поворачивается.
И я перестаю дышать.
Её лицо. Скулы — синие, с жёлтым отливом по краям. Губа разбита, запеклась, чёрная корка посередине. Под глазом — фиолетовый полумесяц, такой плотный, что кажется, если нажать, он не побледнеет.
— Катя… — выдыхаю я.
Она отводит взгляд. Пожимает плечом. Одно. Левым. И тут же морщится — видимо, больно.
— Это ничего. Я упала.
— Упала, — повторяю я. Голос чужой. Не мой. — Ты упала. С какой высоты, Катя? С пятого этажа?
Она молчит. Смотрит в пол. На лице выражение — закрытое, чужое, как у незнакомки.
— Катя, кто это сделал?
— Я сказала — упала. Отстань.
— Не отстану. Ты вся в синяках. У тебя на шее следы пальцев.
— Следи за собой, — она дёргает плечом, отворачивается. — В конце концов, не твоё дело.
— Не моё дело? Ты моя дочь.
— Всё, мам, хватит. Не надо из себя заботливую строить. Не было тебя никогда, и сейчас не надо.
Она уходит в свою комнату. Хлопает дверью так, что стены дрожат.
Я стою в коридоре. Смотрю на закрытую дверь. На её ручку. На щель под ней, откуда пробивается свет.
Слышу, как она ходит по комнате. Шаги быстрые, злые. Потом — тишина.
А потом я слышу это.
Плач.
Не громкий. Не истерика. Она давит его, зажимает ртом, чтобы я не услышала. Но я слышу. Эти всхлипы, эти судорожные вдохи, это то, как она, наверное, закусила край подушки.
Я стою под дверью. Смотрю на её ручку. Вспоминаю, как она была маленькой. Как после школы закрывалась в комнате, потому что дразнили «дочкой уборщицы». Как я стояла тогда под дверью, так же, как сейчас, и не знала, что делать.